Власть отвратительна, как руки брадобрея. Лучшее из inoСМИ в ЖЖ

«Власть отвратительна, как руки брадобрея» — так в 1933 году гениальный поэт Осип Мандельштам поэтически определил свое отношение к власти вообще и к советской в частности. Эти руки всегда готовы сомкнуться на нашем горле, особенно когда мы беспомощны, а в руках острая бритва, воспользоваться которой брадобрей может в любой момент. Всякая власть любит поиграть этой игрушкой. Не у всех получается придушить гражданские свободы, как это умеют делать в Северной Корее или Китае, но довести общество до состояния легкого обморока умеют даже в демократических странах.

Первое, на что обращает свое недовольное внимание всякая власть, — это свобода слова. Если в демократических странах свобода слова остается печальным для власти обстоятельством, с которым она вынуждена считаться, то в странах авторитарных с ней не церемонятся. Тут руки брадобрея сжимаются на горле общества так, что уже никому не достается ни глотка свежего воздуха. Ну и, разумеется, существует множество срединных вариантов. Мы как раз находимся в этой части спектра, тяготея, однако, к Кубе и Северной Корее.

Посягательства на свободу слова в России в последнее время усиливаются. Если раньше возбуждение уголовного дела за высказывания в блогах воспринималось как вызов обществу, то сегодня это становится обычным делом. Настолько обычным, что власть принимает законы и подзаконные акты, обеспечивающие ей правовую основу для репрессивной практики. ФСБ готово выносить предупреждения прессе за публикацию материалов, «способствующих совершению преступлений экстремистского характера». Законопроект об этом рассматривается сейчас Государственной думой.

Роскомнадзор уже получил законное право требовать от СМИ удалить или отредактировать тот или иной комментарий в интернете, если он, с точки зрения ведомства, нарушает закон. Если СМИ откажется удалять или редактировать, то его руководство может быть привлечено к уголовной ответственности. Одно такое предупреждение на днях уже вынесено.

Недавно в Госдуму поступил правительственный законопроект, расширяющий понятие государственной тайны. Теперь к ней будет относиться информация о том, как защищаются важные и инфраструктурные объекты от террористических атак. Изменения в законе определенно направлены против прессы, которая теперь не сможет полноценно информировать граждан об угрозах терактов.

Власть старается заткнуть рот не только прессе, но и своим служащим. В Госдуме рассматривается пакет поправок в Уголовный и Уголовно-процессуальный кодексы, а также в закон «О милиции», которые ужесточают наказание для провинившихся милиционеров и предусматривают новые основания для их увольнения. Нарушением дисциплины будет считаться не только разглашение государственной тайны, но и обнародование любой «служебной информации ограниченного распространения». Между тем, правового разъяснения такого понятия не существует. Прямой запрет поправки вводят и на «публичные высказывания, суждения и оценки в отношении деятельности госорганов и их руководителей», а также на гласную критику милиционерами своих начальников.

Пока законодательная база для политических репрессий не вполне готова, власти подавляют свободу слова, игнорируя законы. Правоохранительные органы Петербурга изъяли тираж книги «Путин. Итоги. 10 лет» Бориса Немцова и Владимира Милова. Автомобиль, который вез в Петербург 100 тысяч экземпляров этой книги, был остановлен, водитель задержан, тираж изъят. Никаких ссылок на законы и законные процедуры. Через некоторое время, правда, все книги вернули, сообщив, что в них действительно не нашлось признаков экстремизма.

Борьба с экстремизмом стала для властей палочкой-выручалочкой. Похоже, понятие «экстремизм» становится в российском уголовном праве таким же размытым и неопределенным, как «антисоветская агитация и пропаганда» во времена социализма. Под стать его «резиновой» трактовке возможно и широкое применение.

О новом случае судебного преследования за «экстремизм» стало известно на днях. 28 июня прокуратура Карелии направила в суд уголовное дело по обвинению в «совершении публичных призывов к осуществлению действий, направленных на нарушение целостности Российской Федерации». По данным предварительного следствия, 47-летний житель Петрозаводска в январе этого года изготовил листовки с призывами передать Финляндии приграничные территории республики Карелия, Мурманской и Ленинградской областей. По его мнению, они были необоснованно включены в состав СССР в результате подписания международных договоров 1939 и 1947 годов. Листовки он разместил в почтовых ящиках жилых домов г. Сортавала, а текст разослал по адресам электронной почты российских и зарубежных средств массовой информации и общественных организаций. В сообщении прокуратуры Карелии фамилия обвиняемого не называется. Дело против него возбуждено по части 1 статьи 280 Уголовного кодекса — «Публичные призывы к осуществлению экстремистской деятельности, которая предусматривает наказание до трех лет лишения свободы».

Случай в Карелии, если он закончится обвинительным приговором, будет свидетельствовать о том, что в отношении гражданских свобод мы уверенными шагами возвращаемся в андроповско-брежневские времена.

Не менее значимым для понимания того, что сегодня представляет собой российское государство, будет и приговор Юрию Самодурову и Андрею Ерофееву. Он должен быть вынесен в Таганском суде Москвы 12 июля. Организаторы выставки «Запретное искусство-2006» обвиняются в оскорблении чувств верующих, возбуждении ненависти и вражды, а также в унижении человеческого достоинства. Прокурор попросил для подсудимых по три года лишения свободы. Процесс имеет большой общественный резонанс. В защиту подсудимых выступил даже министр культуры России Александр Авдеев. Организаторы выставки не должны быть осуждены по уголовному делу о разжигании религиозной розни, заявил министр. «Общественная оценка выставки должна быть морально-этической, а не судебной», — считает Авдеев.

Экстремизм и посягательства на святыни стали для российского правосудия универсальными поводами для подавления свободы слова. Впрочем, Россия не была пионером на этом пути. Теракт 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке развязал руки американскому и многим западноевропейским правительствам, предложившим обменять свободу на безопасность. Были приняты законы и временные меры, ограничивающие гражданские свободы в интересах борьбы с терроризмом. И хотя большинство из них были вскоре отменены под давлением общества и по решению национальных судебных органов, примеру западных демократий последовали многие другие страны, в которых демократии не было вовсе или она была такой же неустойчивой, как в России. В этих странах борьба с терроризмом, зачастую мифическим, стала универсальным средством политических расправ. Гражданского общества или независимой судебной власти, способных ограничить аппетиты правительств и диктаторов, там нет. Джин, выпущенный из бутылки в Нью-Йорке и Лондоне, вовсю резвится в странах с сомнительной демократической репутацией, и загнать его обратно ни у кого недостает сил.

Так же обстоят дела и с покушением на святыни. Было бы странным не заметить, что попытки ввести в России уголовную ответственность за «отрицание победы в Великой отечественной войне» не связаны с практикой уголовного преследования за отрицание Холокоста в некоторых западноевропейских демократиях — Франции, Бельгии, Швейцарии, Австрии, Германии и других. Может быть, ограничение свободы слова в вопросе о Холокосте и не ведет в этих странах к обширной судебной практике по таким делам, но оно создало прецедент, которым с удовольствием пользуются другие государства для атаки на свободу слова.

Парламент Литвы в прошлом месяце ввел в Уголовный кодекс статью об ответственности за отрицание советской и нацистской агрессии. Публичное одобрение агрессии СССР или нацистской Германии против Литвы, геноцид или военные преступления могут быть наказаны штрафом или лишением свободы на срок до двух лет. Такая же ответственность предусматривается и для тех, кто будет публично одобрять или отрицать преступления против Литвы в 1990-1991 годах. Таким образом, пытаясь дистанцироваться от преступлений коммунизма и нацизма, Литва вводит в практику ограничение свободы слова, что и было одним из главных характеризующих признаков советского и нацистского режимов.

У нас же свои святыни — православие и великие победы. Потому и возможен судебный процесс в Москве над организаторами художественной выставки. «У каждого народа свои святыни, которые запрещено трогать своими грязными лапами всяким художникам, писателям и историкам», — заранее оправдываются организаторы судебного процесса, поглядывая искоса на Австрию или Францию. И что на это могут возразить европейские защитники свободы слова?

Мы живем в уже достаточно глобализованном мире. Вернуться в выгребную яму тоталитаризма мы всегда сможем и без чужой помощи. Но, тем не менее, мы все-таки привязаны тысячами ниточек к окружающему нас миру и вынуждены это учитывать. Нам приходится соответствовать некоторым международным стандартам, или хотя бы делать вид, что соответствуем. Поэтому всякое снижение стандартов демократии, всякое отступление от достигнутого международного уровня может обернуться катастрофой для гражданских прав и свобод в России. Что и происходит сейчас в нашей стране со свободой слова.

Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография Дутли Ральф

19 Власть отвратительна, как руки брадобрея (Москва / Крым 1932–1933)

Власть отвратительна, как руки брадобрея

(Москва / Крым 1932–1933)

Надежда в Боткинской больнице. Обострение обоняния. Возвращение в Дом писателей на Тверском бульваре. Прошлые заслуги и принципиальная «непригодность». Партийное постановление от 23 апреля 1932 года: единообразие советской литературы. Занятия биологией и теорией эволюции. Эссе о Дарвине и стихотворение о Ламарке: протест против погружения в «глухоту паучью». Прежняя веселость в новых шутливых стихотворениях Разговор с русскими поэтами прошлого: «Сядь, Державин, развалися». Мечта о немецком языке и «пра-книге» поэзии. Приветствие Генриху Гейне. Сентябрь 1932 года: дело Саргиджана. Принижение роли Мандельштама в литературной энциклопедии 1932 года. Пророк и шаман: последние публичные выступления. «Современник Ахматовой». Апрель 1933 года: Старый Крым. Голодающие крестьяне, насильственная коллективизация. Политическое стихотворение о голоде в Крыму. «Власть отвратительна, как руки брадобрея». Итальянские сны европейца Мандельштама: Ариосто, Тассо, Данте. Июнь-июль 1933 года в Коктебеле: встреча с Андреем Белым. «Разговор о Данте»: поэтологическое эссе и политический памфлет. «Путешествие в Армению» последняя прижизненная публикация. Нападки в советской печати. Чтение Данте вместе с Ахматовой. Ненапечатанный Мандельштам.

Осенью 1931 года Надежде пришлось лечь в Боткинскую больницу. Еще в мае Мандельштам писал отцу о том, что у Нади - спазмы в кишечнике, тошнота, похудание (IV, 142). Как и в 1929 году во время Надиной операции в Киеве, Мандельштам заботится о своем «солнышке», посылает ей «сливки, компот» - для укрепления организма (IV, 145). Он не отходит от нее ни на шаг, ночует в больнице. Позднее Надежда напишет, что в этот период у него обострилось чувство обоняния. Путешествие в Армению и созерцание французской живописи обновили его зоркость, Боткинская больница - обоняние. В концовке одного из стихотворений, в котором поэт оглядывается на прожитую жизнь («Нет, не мигрень, - но подай карандашик ментоловый…»), стоят рядом два остро схваченных чувственных ощущения: звук разрываемой марли и запах карболовой кислоты (III, 50). Надежда Мандельштам относит эти слова к тому времени, когда он навещал ее в Боткинской больнице.

В январе 1932 года Мандельштамы вселяются в крохотную комнатку Дома Герцена на Тверском бульваре; именно здесь десять лет тому назад Мандельштам пережил свой первый конфликт с Всероссийским союзом писателей. Тогда он в негодовании оставил это писательское общежитие. Возвращение окрашено горечью, но все-таки - крыша над головой! Он живет теперь в правом флигеле, в сырой десятиметровой комнате, своего рода кладовке в доме советских литераторов. «Помещение мне отвели в сыром, негодном для жилья флигеле без кухни, питьевой кран в гниющей уборной, на стенах плесень, дощатые перегородки, ледяной пол и т. д…», - жалуется Мандельштам весной 1932 года в письме к И. М. Гронскому (IV, 146). Но и для такой «привилегии» потребовалось новое вмешательство Бухарина, который, кроме того, выхлопотал Мандельштаму жалкую ежемесячную персональную пенсию в 200 руб. за его «заслуги перед русской литературой» (имелась в виду литература дореволюционная) - ввиду его принципиальной «непригодности» для советской литературы. Это решение от 23 марта 1932 года будет впоследствии отменено: после окончания ссылки в 1937 году поэт лишится «пожизненной пенсии».

Итак, Мандельштам становится - слишком рано! - нищим пенсионером; он объявлен непригодным для своей эпохи, которой, по выражению Сталина, нужны «инженеры человеческих душ». 23 апреля 1932 года было принято партийное постановление, имевшее важные последствия: все писательские организации, включая РАПП, ликвидировались; на их основе должен был возникнуть единый Союз советских писателей. Тем самым окончательно обеспечивалось единообразие советской литературы, уже в 1929 году завершившей период экспериментаторства.

«Они не знают, кто я!»

Осип Мандельштам (1932) - «ранний пенсионер»

(ввиду принципиальной «непригодности» для советской литературы)

К весне 1932 года жилищные условия Мандельштама улучшаются: из сырой кладовки в Доме Герцена ему удается - после разбирательства дела «жилищно-хозяйственной тройкой» - переехать в более светлую и сухую соседнюю комнату. 1932 год разносторонне обогатит Мандельштама в духовном отношении, что было вознаграждением для оказавшегося в изоляции поэта. Благодаря своему другу Борису Кузину и его коллегам, сотрудникам Зоологического музея на Никитской, он предается глубоким размышлениям о биологии и теории эволюции. В своей записной книжке Мандельштам признается в том, что естествоиспытатели Ламарк, Бюффон и Линней «окрасили» его зрелость, а челюсть кита в вестибюле Зоологического музея пробудила в нем «ребяческое изумление перед наукой» (III, 386).

Ученым-натуралистам посвящена в армянских очерках целая глава. Кроме того, 21 апреля 1932 года Мандельштам публикует в журнале «За коммунистическое просвещение», печатном органе Наркомпроса, статью о «литературном стиле» Чарльза Дарвина (к пятидесятилетию со дня его смерти). Поэт возвеличивает великого натуралиста, в котором видит прежде всего писателя. Дарвин, по его словам, вступает с природой в отношения военного корреспондента, интервьюера, отчаянного репортера (III, 393, 398); Мандельштам восторженно пишет о «колоссальной тренировке аналитического зрения» у Дарвина (III, 397), о «небывалой свежести» его стиля (III, 212), об изгнании из литературного обихода натуралиста какой бы то ни было риторики и велеречивости (III, 213, 391).

Публикация этого текста состоялась благодаря Александру Моргулису, который работал в редакции журнала «За коммунистическое просвещение» и сумел на короткое время устроить туда и Надежду Яковлевну. Мандельштам близко знал Моргулиса с 1927 года - они часто виделись в Детском Селе. Жена Моргулиса, пианистка Иза Ханцин, не раз играла на рояле для Мандельштама, восторженно слушавшего ее игру. Своеобразное свидетельство особых отношений, соединявших Мандельштама с Моргулисом, - целая серия «моргулет», коротких шутливых стишков, которые неизменно начинались со слов «Старик Моргулис…» (Моргулис, родившийся в 1898 году, был на семь лет моложе Мандельштама; он погибнет в лагере, в том же, что и Мандельштам, в 1938 году). Вот лишь один пример: «У старика Моргулиса глаза / Преследуют мое воображенье, / И с ужасом я в них читаю: “За / Коммунистическое просвещенье"!» (III, 146).

В начале тридцатых годов к Мандельштаму вообще возвращается прежняя веселость, которой ему часто недоставало во второй половине двадцатых годов - в «период молчания». Он опять с удовольствием сочиняет шутливые стихотворные экспромты, которые часто рождаются за веселой беседой в дружеском кругу - за чаем или бутылкой вина, как вспоминает Надежда Яковлевна. Продолжается и серия иронических автопортретов: «Шапка, купленная в ГУМе / Десять лет тому назад, / Под тобою, как игумен, / Я гляжу стариковат» (III, 152).

Шутливые портретные зарисовки Мандельштам делал и в кругу зоологов - сослуживцев Бориса Кузина. Одна из них относится к зоологу Юлию Вермелю, который увлекался философией Канта и постоянно его цитировал. Мандельштам откликнулся на это остроумным стихотворением, основанным на богатой игре слов:

Вермель в Канте был подкован,

То есть был он, так сказать,

Безусловно окантован,

То есть Канта знал на ять.

В сюртуке, при черном банте,

Философ был прямо во!

Вермель съел собаку в Канте,

Кант, собака, съел его (III, 150).

Визиты к зоологам оборачивались для Мандельштама не только веселым времяпрепровожденьем, но и серьезными раздумьями над биологическими вопросами - и над своей эпохой. В мае 1932 года он пишет стихотворение, посвященное французскому естествоиспытателю Жану Батисту де Ламарку (1744–1829), - Борис Кузин, друг Мандельштама, был нео-ламаркистом. Это стихотворение - воображаемое движение вниз по ламарковой лестнице живых существ, тягостный спуск по ступеням развития, нисхождение в ад, означающее потерю и человеческих чувств, и теплой крови.

Мы прошли разряды насекомых

С наливными рюмочками глаз.

Он сказал: природа вся в разломах,

Зренья нет - ты зришь в последний раз.

Этот срыв в слепоту и глухоту ощущается еще болезненнее, если вспомнить, как превозносил Мандельштам в очерках об Армении чувственные ощущения - зрение и слух. Стихотворение «Ламарк» - протест против «глухоты паучьей» сталинского времени, против детерминизма, слепой веры в прогресс и концепции «нового человека».

1932 год отмечен также влечением к чарующим звукам. Мандельштам с воодушевлением принимается изучать итальянский - ему хочется прочесть в оригинале поэтов Средневековья и Возрождения: Петрарку, Ариосто и Тассо. Стихотворение «Новеллино», написанное 22 мая 1932 года, восходит к эпизоду из «Божественной комедии» Данте, которому год спустя он посвятит свое самое значительное эссе: «Разговор о Данте». Этот текст повествует также о чувственном наслаждении, дарованном итальянской речью, которая теперь начинает ему открываться:

«Когда я начал учиться итальянскому языку […] я вдруг понял, что центр тяжести речевой работы переместился: ближе к губам, к наружным устам. Кончик языка внезапно оказался в почете. Звук ринулся к затвору зубов. Еще что меня поразило - это инфантильность итальянской фонетики, ее прекрасная детскость, близость к младенческому лепету, какой-то извечный дадаизм» (III, 218).

Все более отдаляясь от современного читателя, Мандельштам обращается и к русским поэтам прошлого. В мае 1932 года он пишет шутливо-ироническое завещание, в котором упоминаются поэты Тютчев, Баратынский и Лермонтов («Дайте Тютчеву стрекозу…» - III, 65). За ним в июне следует стихотворение, посвященное «нежному» Батюшкову, который тоже почитал итальянскую поэзию и сплетал свои русские стихи со строками Петрарки и Торквато Тассо (III, 65–66). А в цикле, озаглавленном «Стихи о русской поэзии», Мандельштам фамильярным жестом подзывает к себе Гаврилу Державина (1743–1816), великого одописца XVIII столетия: «Сядь, Державин, развалися…» (III, 66–67). Этим движением легко устраняется дистанция, преодолевается пропасть во времени. Обращения к поэтам лукаво-бесцеремонны, но в них чувствуется и боль поэта, которому закрыт доступ к его современникам.

В августе 1932 года Мандельштам создает стихотворение «К немецкой речи» и посвящает его своему другу Борису Кузину, восторженному поклоннику немецкой культуры. Это - духовное путешествие в немецкий XVIII век. Союзником Мандельштама становится Эвальд Христиан фон Клейст (1715–1759), поэт и приятель Лессинга, прусский офицер, погибший во время Семилетней войны в битве с русскими при Кунерсдорфе. Поэзия - возведение мостов между временами и языками, попытка прорваться в чужой мир, несмотря на все опасности, грозящие стихотворцу:

Себя губя, себе противореча,

Кик моль летит на огонек полночный,

Мне хочется уйти из нашей речи

За все, чем я обязан ей бессрочно.

Есть между нами похвала без лести

И дружба есть в упор, без фарисейства -

Поучимся ж серьезности и чести

На Западе у чуждого семейства (III, 69).

Стихотворение уводит читателя в поэтическую Валгаллу и во Франкфурт - возможно, в еврейском гетто этого города жили некогда предки Мандельштама. В нем сквозит мечта о встрече еврейской мистики с немецким Просвещением XVIII века, о бракосочетании Каббалы с Разумом. В то же время в нем скрыта и почтительная память о родителях: отце, увлеченном немецкими поэтами, и матери, чья семья была захвачена идеями еврейского просвещения - Гаскалы.

И еще: это стихотворение - приветствие Генриху Гейне, также проделавшему в свое время путь из стихии родного языка на чужбину. «Бог Нахтигаль», к которому дважды взывает Мандельштам, восходит к стихотворению Гейне «В начале был соловей». Магия стиха соединяет Клейста, Гейне и Мандельштама в один поэтический образ. «Соловьиная горячка» из стихотворения 1918 года все еще сохраняет свое «теплое сердце» (I, 134). В августе 1932 года - за год до прихода Гитлера к власти - Мандельштам провидит «новую чуму» и «семилетнюю бойню», но выражает, тем не менее, свою веру в немецкий язык и некую «пра-книгу» поэзии:

Чужая речь мне будет оболочкой,

И много прежде, чем я смел родиться,

Я буквой был, был виноградной строчкой,

Я книгой был, которая нам снится. […]

Бог Нахтигаль, меня еще вербуют

Для новых чум и семилетних боен,

Звук сузился, слова шипят, бунтуют,

Но ты живешь, и я с тобой спокоен (III, 70).

Все фантазии о русской поэзии и мечта о «пра-книге» относятся к лету 1932 года. Новый, с тяжкими последствиями, конфликт быстро возвращает Мандельштама к советской действительности: дело Саргиджана. Молодой советский писатель Сергей Бородин (псевдоним - Амир Саргиджан), сосед Мандельштама по Дому Герцена, в чьи обязанности входило, вероятно, шпионить за поэтом, ворвался - после очередного спора - к нему в комнату и ударил его жену. Поводом для выяснения отношений послужил денежный долг: одолжив у Мандельштама, который и сам постоянно страдал от отсутствия денег, 40 или 75 рублей, Саргиджан не захотел или не смог вернуть эту сумму.

13 сентября 1932 года состоялся созванный Союзом писателей товарищеский суд под председательством официозного советского писателя, «красного графа» А. Н. Толстого. Суд вынес порицание обеим сторонам: должнику и драчуну Саргиджану, но и высокомерному Мандельштаму, не сумевшему сдержать своего презрения к Саргиджану. Толстой разговаривал с Мандельштамом якобы весьма пренебрежительно. Большинство в зале, вспоминает один из очевидцев, было явно на стороне Саргиджана - такие же как и он сам, советские литераторы-приспособленцы. Мандельштам же, напротив, воспринимался как «бывший поэт» и сомнительный современник, к тому же способный учинить скандал. Другой свидетель рассказывает, как возмущался Мандельштам решением товарищеского суда, высказавшего ему порицание: он вскочил на стол и, размахивая маленьким кулачком, стал негодующе что-то выкрикивать.

Подобно тому как в августе 1923 года Мандельштам вышел из Всероссийского союза писателей, а в декабре 1929 года выступил с «Открытым письмом к советским писателям», так и теперь: чувствуя себя униженным и бесправным, поэт отвечает письменным протестом, обращенным в Горком писателей. «Расправа, достойная сутенера или охранника, изображается как дело чести», - возмущается Мандельштам в одном из писем (адресат не установлен). «Постановщики», по его словам, превратили Саргиджана в «юридического палача» (IV, 147). Мандельштаму было ясно, что удар, нанесенный его жене, предназначался, собственно, ему самому. На этом, однако, дело не закончилось: в мае 1934 года в Ленинграде Мандельштам публично даст пощечину Алексею Толстому (через неделю его арестуют).

В Доме Герцена изгой Мандельштам общался с коллегами сравнительно мало. Он дружески относился к крестьянскому поэту Сергею Клычкову (расстрелянному в 1937 году), и тот отвечал ему взаимностью. Нередко Мандельштамов навещал художник Лев Бруни - автор знаменитого «голубого портрета», созданного еще в 1916 году, - вместе с женой. Поэт продолжал поддерживать добрые отношения с Виктором Шкловским. Но по отношению к писательской касте Дома Герцена он был настроен враждебно. И эта враждебность тоже зиждилась на взаимности. Мандельштам ощущал себя поэтом, совершенно не признанным своей эпохой: «Они не знают, кто я!», - сказал он однажды, по свидетельству Надежды Вольпин, о своих современниках.

Если бы ему потребовалось подтверждение того, что его официально деквалифицировали, достаточно было открыть шестой том советской «Литературной энциклопедии», появившийся как раз в 1932 году. Там можно было прочесть следующее: творчество Мандельштама представляет собой «художественное выражение сознания крупной буржуазии», в нем проявились «полный индиферентизм к современности», «крайний фатализм и холод внутреннего равнодушия ко всему происходящему», «крайний буржуазный индивидуализм». Анатолий Тарасенков, автор этой статьи, клеймил его творчество как «зашифрованное идеологическое увековечивание капитализма и его культуры». Такое уничижение Мандельштама возмутит в 1961 году Илью Эренбурга. «Трудно сказать большую нелепость о стихах Мандельштама, - писал он. - Вот уж воистину кто менее всего выражал сознание буржуазии, и крупной, и средней, и мелкой!» При этом Эренбург приводит любопытный факт, разоблачающий ложь и двоемыслие тогдашних писателей: «…Статья написана была молодым критиком, который не раз прибегал ко мне и восторженно показывал неопубликованные стихотворения Мандельштама, переписывал его стихи, переплетал, дарил друзьям».

Представление о нем как о «поэте прошлого», не способном что-либо сказать своим современникам, Мандельштам сумел опровергнуть уже через два месяца после прискорбного товарищеского суда. 10 ноября 1932 года он выступает в редакции «Литературной газеты» (в том же Доме Герцена) с чтением своих произведений. Именно эта газета усердно способствовала травле Мандельштама в 1929 году. Один из посетителей вечера, Николай Харджиев, специалист по русскому авангарду, рассказывал в письме к Б. М. Эйхенбауму (между 10 и 15 ноября 1932 года): «Зрелище было величественное. Мандельштам, седобородый патриарх, шаманил в продолжение двух с пол. часов. Он прочел все свои стихи (последних двух лет) - в хронологическом порядке! Это были такие страшные заклинания, что многие испугались. Испугался даже Пастернак, пролепетавший: “Я завидую Вашей свободе. Для меня Вы новый Хлебников. И такой же чужой. Мне нужна несвобода”».

В конце 1932 года Мандельштам, находясь в писательском поселке Переделкино под Москвой, пишет письмо своему отцу. Он сообщает о двух выступлениях, которые Союз писателей вынужден был ему разрешить, «чтоб прекратить нежелательные толки»: «Эти выступления тщательно оберегались от наплыва широкой публики, но прошли с блеском и силой, которых не предвидели устроители. Результат - обо всем этом ни слова в печати». Каждый его шаг, пишет Мандельштам, по-прежнему затруднен, и искусственная изоляция продолжается (IV, 148). Тем не менее, 23 ноября 1932 года «Литературная газета» публикует подборку его стихотворений: «Полночь в Москве», «К немецкой речи» и политически острое стихотворение «Ленинград» (декабрь 1930), увидевшее свет исключительно по недосмотру цензуры. В первые месяцы 1933 года у Мандельштама состоялось еще несколько более или менее «публичных» выступлений: два в Ленинграде и два в Москве. Союз писателей имел возможность регулировать такого рода мероприятия, ограничивая раздачу пригласительных билетов или приглашая только тех лиц, которые считались политически «благонадежными». Тем не менее, последние публичные выступления Мандельштама обернулись для него неожиданным успехом. В то время он носил бороду и был похож на библейского пророка. Подобно шаману, декламирующему все свои стихи свободно и с нескрываемым пафосом, он чувствовал себя в своей стихии. 22 февраля 1933 года он читал в Ленинграде - высокомерно опершись о стул и не подымая на публику глаз. Всем своим видом, вспоминала Анастасия Цветаева, он как бы показывал: мне вы не нужны.

14 марта 1933 года состоялось еще одно выступление Мандельштама - в московском Политехническом музее, где Маяковский некогда обрушивал на публику свои грохочущие стихи. Когда Мандельштам вышел на сцену, начались бурные и продолжительные аплодисменты, удивившие его самого. Поклонников его поэзии собралось куда больше, чем рассчитывали устроители вечера, который превратился в триумф. Вступительное слово произнес литературовед Борис Эйхенбаум, высоко оценивший творчество поэта. Когда Мандельштаму послышалось в его речи критическое замечание в адрес Маяковского, он выбежал на подмостки и громко крикнул в зал, что Маяковский - «точильный камень русской поэзии». Эта похвала - последнее слово Мандельштама, критически отзывавшегося о Маяковском в статьях 1922–1923 годов и ошеломленного «океанической вестью» (III, 381) о его самоубийстве в апреле 1930 года. В этот раз Мандельштам читал и ранние свои стихотворения периода «Камня»; после незатихающих аплодисментов ему вновь и вновь приходилось читать на бис.

Во время другого выступления, 2 марта 1933 года в ленинградском Доме печати, ему задали провокационный вопрос: по-прежнему ли он тот самый Мандельштам, который был акмеистом? Немного подумав, Мандельштам ответил: «Я тот самый Мандельштам, который был, есть и будет другом своих друзей, соратником своих соратников, современником Ахматовой». Это было молчаливое - и опасное - признание своим соратником Николая Гумилева, расстрелянного уже в 1921 году. Солидарность с осужденными не слишком поощрялась в то время. Павел Флоренский, богослов и ученый-энциклопедист, чей первый арест в мае 1928 года глубоко потряс Мандельштама, был вновь арестован 26 февраля 1933 года и приговорен к десяти годам исправительно-трудовых работ. (В декабре 1937 года его расстреляют на Соловках.)

«…Тот самый Мандельштам, который был, есть и будет […] современником Ахматовой»

Анна Ахматова и Осин Мандельштам (1934)

3 апреля 1933 года был в первый раз арестован друг Мандельштама Борис Кузин; причина - неосторожные высказывания. Независимые политические и научные взгляды Кузина, за которые его так ценил Мандельштам, еще не раз обернутся для него разного рода неприятностями. Мандельштам отчаянно пытается помочь Кузину. 5 апреля он пишет письмо Мариэтте Шагинян - советской писательнице, автору «производственных романов» и члену партии с влиятельными связями. Мандельштам встречался с ней в Армении, куда она приезжала «в командировку» - писать хвалебные статьи про пятилетний план. Мандельштам отправил ей «Путешествие в Армению» и подробное письмо в защиту Кузина, которое, впрочем, содержит интонации, не слишком приятные для официального уха. Еще в Армении Шагинян предъявила своему ненадежному товарищу по литературной работе ряд претензий. «Вы всегда бранили меня за то, - пишет ей Мандельштам, - что я не слышу музыки материализма или диалектики, или все равно как называется». Вместе с Кузиным, пишет далее Мандельштам, они «раздирали идеалистические системы на тончайшие материальные волоконца и вместе смеялись над наивными, грубо-идеалистическими пузырями вульгарного материализма». В том же письме - свидетельство Мандельштама о том, какое значение приобрел для него этот человек: «Ему, и только ему, я обязан тем, что внес в литературу период т[ак] н[азываемого] “зрелого Мандельштама”. […] У меня отняли моего собеседника, мое второе “я”» (IV, 149–150).

Кузина освободили, продержав неделю на Лубянке. Осип и Надежда Мандельштамы как раз отправлялись в Крым; недолго думая, они взяли Кузина с собой. 18 апреля 1933 года они прибыли в Старый Крым - город татарских ханов в юго-восточном Крыму, и нашли приют у Нины Грин, вдовы писателя Александра Грина. Новая встреча с Крымом ошеломила Мандельштама. Всюду бросались в глаза последствия коллективизации (проводившейся в рамках первого пятилетнего плана). 1 февраля 1930 года Сталин провозгласил «ликвидацию кулачества как класса», что повлекло за собой катастрофическое обнищание крестьян на Украине, Дону и Кубани. Раскулачивание коснулось не только зажиточных крестьян, которых либо расстреливали на месте как «контрреволюционеров», либо подвергали конфискации их имущество, а самих отправляли в Сибирь. Но и крестьяне среднего достатка, и даже бедняки были захвачены этой волной репрессий - их уничтожали, чтобы получить «установочные цифры». Оставшихся в живых загоняли в колхоз «оружием голода». Расстрелы, депортация людей и попытки взять их измором - одиннадцать миллионов человек оказались жертвами этой политики. По словам историка Гюнтера Штёкля, это была «величайшая гуманитарная катастрофа, которую когда-либо обрушивало какое-либо правительство на собственный народ». Все карательные акции осуществляло ГПУ, усиленное спецотрядами, которые расстреливали людей, «рабочими бригадами», вооруженным городским отребьем. Это был планомерно организованный хаос. 2 марта 1930 года появилась известная статья Сталина в «Правде» - «Головокружение от успехов». Сельское хозяйство оказалось разоренным. Массовая гибель крестьян привела к тому, что в течение последующих десятилетий Советский Союз не мог обеспечить себя продовольствием.

Старый Крым также был наводнен голодными крестьянами; они блуждали по улицам, выпрашивая кусок хлеба, или взламывали дома, надеясь раздобыть себе хоть какую-нибудь пищу. Мандельштамам пришлось еще в Москве запастись едой на месяц вперед, ибо в Старом Крыму есть было нечего. Потрясенный зрелищем голода в Крыму, Мандельштам пишет в мае 1933 года одно из своих острейших политических стихотворений: «Холодная весна. Бесхлебный, робкий Крым. / Как был при Врангеле […] Природа своего не узнает лица, / И тени страшные Украйны и Кубани…» (III, 73). В мае 1934 года, когда Мандельштам окажется под следствием на Лубянке, это стихотворение будет фигурировать в его деле. Слова «как был при Врангеле», означавшие «так же, как и в гражданскую войну», звучали суровым приговором сталинскому «оружию голода», злодейски направленному против крестьян.

Парадоксы биографии поэта: в Старом Крыму внимание Мандельштама приковано не только к страшным последствиям убийственной политики коллективизации, провозглашенной Сталиным, но одновременно и к итальянским поэтам Возрождения - Ариосто и Тассо. Но поэтическое не всегда можно оторвать от политического. В стихотворении «Ариост», посвященном автору «Неистового Роланда» (1505–1521), бичуется и современная фашистская Италия Муссолини: «В Европе холодно. В Италии темно. / Власть отвратительна, как руки брадобрея» (III, 71). Конечно, за словами об «отвратительной» власти скрывается не только Муссолини.

Изучение итальянского языка и поэтов Возрождения было не простым увлечением, а отчаянной попыткой прорыва к мировой поэзии. Очарованный Мандельштам терзался чувством вины. Лишенный общения с современным читателем, подвергнутый общественной изоляции, он искал разговора с поэтами Средневековья и Возрождения. В мрачном провидческом стихотворении, возникшем все в том же мае 1933 года («Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть…»), он упоминает про беззаконный восторг, за который «изменническим губам» уготована «лихая плата»: уксусная губка (III, 73). Намек на сцену распятия - еще одно предсказание собственного конца.

Для него, «неисправимого звуколюба», кажется, уже нет спасения. Он упорно предсказывает свою «неисправимость», как и свою неотвратимую казнь. Тяга к созвучиям чужого языка, тоска по европейской и мировой культуре были глубоко заложены в фундамент его творчества и нераздельно с ним слиты. Концовка стихотворения «Ариост» свидетельствует о том, что Мандельштам продолжал ощущать себя европейцем. Перед лицом нынешнего европейского «холода» он грезит об утопической Европе братского единения - Европе поэтов, в которой и Ариосто, поэт итальянского Возрождения, и современный русский поэт Мандельштам найдут свое место и зазвучат в лад в едином средиземноморском и черноморском пространстве:

Любезный Ариост, быть может, век пройдет

В одно широкое и братское лазорье

Сольем твою лазурь и наше черноморье.

…И мы бывали там. И мы там пили мед… (III, 71).

«…Человека приветствовали за то, что он еще не труп»

Осип Мандельштам весной 1933 года

Пропасть между поэзией Мандельштама и советской литературой давно уже стала непреодолимой. Насколько глубока была эта пропасть, выяснилось именно в мае 1933 года, когда в ленинградском журнале «Звезда» появилось «Путешествие в Армению» - его последняя прижизненная публикация. Цезарь Вольпе, завотделом журнала, сразу же лишился своей должности: вопреки цензурному запрету он напечатал и пересказ древнеармянской легенды, в которой Мандельштам метафорически изобразил современную политическую ситуацию: Сталин - ассириец, Бухарин - образованный евнух, а сам он - низверженный царь-поэт.

Разразился громкий скандал. В «Литературной газете» от 17 июня и «Правде» от 30 августа 1933 года Мандельштам подвергается уничтожающим нападкам. Оказывается, вместо того чтобы славить «достижения социализма», механизацию и коллективизацию, Мандельштам тянется к той изначальной и непреходящей Армении, что сохранила верность самой себе. Не Армения, занятая «социалистическим строительством», увлекает поэта, а библейская, вечная, неизменно сущая. Очевидная провокация.

«…Дивная геологическая случайность, именуемая Коктебелем»

На лестнице дома Волошина в Коктебеле летом 1933 года: Мандельштам - во втором ряду справа; Андрей Белый - в последнем ряду (в тюбетейке)

Пока Мандельштам находился в голодающем Старом Крыму, в Москве уже грозно сгущались тучи. 28 мая 1933 года он переезжает из Старого Крыма в Коктебель, в дом Максимилиана Волошина, знакомый Мандельштаму по его давнему пребыванию в Крыму летом 1915 и 1916 годов, - приют для художников, превращенный после смерти Волошина в государственный Дом творчества писателей. Конфликт с Волошиным, история с пропавшим изданием Данте в смутную пору гражданской войны - все было забыто. Мандельштам поднялся к могиле Волошина, погребенного высоко над Коктебельской бухтой, и записал в свой блокнот последнее хвалебное слово поэту, «почетному смотрителю дивной геологической случайности, именуемой Коктебелем», где он «вел ударную дантовскую работу по слиянию с ландшафтом» (III, 411).

Имя Данте появляется здесь не случайно. еще в Старом Крыму Мандельштам начал работу, которая станет его важнейшей поэтологической декларацией: «Разговор о Данте». В долгих прогулках по берегу Черного моря, на усеянном галькой коктебельском пляже он набрасывает свой «Разговор» и неожиданно находит себе первого собеседника. Им оказался бывший символист Андрей Белый, который отдыхал в Коктебеле одновременно с Мандельштамом (июнь - июль 1933 года) и писал там книгу «Мастерство Гоголя». Сохранилась групповая фотография, на которой изображены Мандельштам и Андрей Белый; они сидят - вместе с другими отдыхающими - на лестнице коктебельского дома. Каждый из них - как-то «выпадает из ряда»; у каждого перед мысленным взором - свой «фотограф»: свой Гоголь, свой Данте. Но при этом и старые раздоры, которые следовало устранить.

Ни о ком из поэтов символистского поколения Мандельштам не отзывался в своих статьях 1922–1923 годов столь полемически, как об Андрее Белом, самом преданном русском ученике антропософа Рудольфа Штейнера. Он высмеивал его, называл «дамой», просиявшей «нестерпимым блеском мирового шарлатанства - теософией» (II, 237), «болезненным и отрицательным явлением в жизни русского языка» (I, 221). Белый оказался наилучшей мишенью для Мандельштама в его полемике с «буддизмом» и «теософией» - неприятие восточного «тайноведения» коренилось у Мандельштама в его эллинско-иудейско-христианском мировосприятии. На протяжении всей своей жизни Белый был чрезвычайно любознателен, глубоко восприимчив ко всему оккультному и иррациональному, тайнам Востока, индуистскому и буддистскому вероучению. Тем не менее, сокрушительно критикуя книгу Белого «Записки чудака» (1923), подвергая ее прямо-таки разносу, Мандельштам не позволяет себе издевательского тона в отношении автора эпохального романа «Петербург» (1912, 1916). «А над Белым смеяться не хочется и грех: он написал “Петербург”. Ни у одного из русских писателей предреволюционная тревога и сильнейшее смятение не сказались так сильно, как у Белого» (II, 322).

«Ни у одного из русских писателей предреволюционная тревога и сильнейшее смятение не сказались так сильно, как у Белого»

Андрей Белый (1929)

Теперь наступила другая пора. После партийного постановления 1932 года, которое унифицировало советскую литературу, двум крупным русским поэтам уже незачем было спорить друг с другом, отстаивая свои мелкие разногласия; оставалась лишь духовная жизнь - свободный разговор о поэзии, культуре, Европе. Белый, один из последних представителей Серебряного века русской литературы, выразитель высококультурной, давно минувшей и ныне запрещенной эпохи, оказался для Мандельштама ценнейшим собеседником в те чуждые духовности времена, когда страной правил «ассириец» Сталин.

Надежда Мандельштам рассказывает, что оба поэта, сидевшие в коктебельском писательском доме за одним столом, прекрасно понимали друг друга, тогда как жена Белого, Клавдия Бугаева, противилась их позднему сближению. Тем не менее, именно Белый стал первым, кто обсуждал с Мандельштамом «Разговор о Данте», написанный летом 1933 года. Этот «Разговор» - в высшей степени оригинальная попытка осмыслить творчество итальянского поэта XIII–XIV века, заглянуть в его словесную лабораторию и одновременно - постигнуть динамическую суть поэтического искусства, к которой Мандельштам приближается, используя новые и все более смелые метафоры.

Но его эссе имеет и политическую окраску. В то время как партийное постановление от апреля 1932 года обрекло советскую литературу на застой и неподвижность, Мандельштам пытается говорить о ходе и движении, пути и мышлении. «У Данта, - пишет он, - философия и поэзия всегда на ходу, всегда на ногах» (III, 220). еще в 1923 году в статье «Огюст Барбье (Поэт Парижской революции 1830 г.)» Мандельштам заметил, что «Божественная комедия» была для своего времени «величайшим политическим памфлетом» (II, 304). Не случайно в свой антисталинский памфлет «Четвертая проза» (1929–1930) Мандельштам ввел начальный стих дантовского «Ада» («Nel mezzo del cammin di nostra vita…») - этими словами он обозначил свое собственное вступление в сталинский ад тридцатых годов.

Когда в седьмой главе «Разговора» Мандельштам подробно передает рассказ Уголино (33-я песнь «Ада») о пизанском архиепископе Руджери, морившем голодом его с тремя сыновьями в тюремной башне, нет сомнений: поэт говорит и о переполненных тюрьмах современной эпохи, ее «аппарате устрашения» и той «удивительной беспечности», с какой людей бросают в застенок. Кроме того, работа над Данте - при том, что основная задача была поэтологической, - приобщила Мандельштама к судьбе изгнанника. Не пройдет и года, как автор «Разговора о Данте» будет сам арестован и выслан из города - подобно Данте, изгнанному в 1302 году из Флоренции.

«Разговор о Данте» не был опубликован при жизни Мандельштама (впервые он появился в 1966 году в американском двухтомном «Собрании сочинений», затем, в 1967 году, - отдельным изданием в Москве). Когда Мандельштам возвращается из Крыма в Москву, на него обрушивается убийственная критика его армянских очерков - статья в «Правде» от 30 августа 1933 года. Резко отрицательной была уже рецензия в «Литературной газете», напечатанная 17 июня 1933 года; однако «Правда» высказалась еще более резко. «Бедность мысли», «анемичная декламация», «старый, прелый великодержавный шовинизм» - вот что, дескать, определяет эту прозу, воспевающую лишь экзотику и «рабское прошлое» Армении. Мандельштам, говорилось в этой статье, «прошел мимо бурно цветущей и радостно строящей социализм Армении». «Правда» припомнила Мандельштаму и его колкости в адрес пролетарских писателей, например, Безыменского, видного рапповского деятеля, который осмеивался в «Путешествии…» как «силач, подымающий картонные гири […], продавец птиц, - и даже не птиц, а воздушных шаров РАППа» (III, 197). Беспримерная дерзость в отношении священной пролетарской литературы!

Двойная атака в печати привела к тому, что издание «Путешествия в Армению» отдельной книгой, подготовленное Издательством писателей в Ленинграде (еще в июле Мандельштам читал корректуру), не могло состояться по политическим мотивам. Журнальная редакция «Путешествия…» в «Звезде» (май 1933 года) стала его последней прижизненной публикацией. Рухнул и поддержанный Бухариным проект двухтомника избранных сочинений Мандельштама в ГИХЛе (Государственное издательство художественной литературы): несмотря на доводы и угрозы ответственного редактора Мандельштам ни под каким предлогом не соглашался на то, чтобы исключить из состава будущей книги «Путешествие в Армению».

Армянские очерки выражали самую суть его художественного метода, а там, где дело касалось творчества, Мандельштам не мог пойти на уступки и компромиссы. Он предпочел отказаться от этого последнего в его жизни издательского проекта, тем более что аванс уже был получен.

«Разговор о Данте» был предложен редакции журнала «Звезда» и Издательству писателей в Ленинграде, но уже без малейшей надежды на успех. 3 сентября 1933 года, через четыре дня после критического выступления «Правды», Мандельштам пишет заявление в Издательство писателей в Ленинграде и просит вернуть отклоненную рукопись (IV, 155). Впрочем, этому сочинению Мандельштама, которое было для него важнее, чем какое-либо другое, не пришлось затеряться в ящике письменного стола: еще в Коктебеле он читал его Андрею Белому и Анатолию Мариенгофу, в сентябре в Ленинграде - литературоведам Виктору Жирмунскому и Юрию Тынянову, поэтам Бенедикту Лившицу и Анне Ахматовой, наконец, в Москве - Борису Пастернаку и художнику Владимиру Татлину. «Разговор о Данте» настоятельно требовал разговора с другими деятелями культуры.

Особенно ценным собеседником была для него Анна Ахматова: они вместе читали Данте. Знакомство с произведениями Данте имело для Ахматовой огромное значение, что отразилось и в ее стихах («Муза», 1924; «Данте», 1936). Видимо, акмеистам - жертвам своего инфернального времени - автор «Ада» мог сказать куда больше, чем все современники вместе. Незадолго до смерти Ахматова, отвечая на вопрос, что общего между ней, Гумилевым и Мандельштамом, написала: «Любовь к Данте». В «Листках из дневника» она вспоминает об одной из встреч с Мандельштамом в 1933 году, когда Осип «бредил Дантом, читая наизусть страницами». Мандельштам и Ахматова помнили наизусть целые отрывки по-итальянски. Однажды, вспоминает Ахматова, когда она прочитала несколько строк, Мандельштам заплакал. Она испугалась. «Нет, ничего, - сказал Мандельштам, - только эти слова и вашим голосом».

Итак, три начинания, три задуманные новые книги, развалились почти одновременно после политического разноса в советских газетах: «Путешествие в Армению», двухтомник избранных сочинений и «Разговор о Данте». Уксусная губка приближалась к «изменническим губам» постепенно, окольными путями. Впрочем, Мандельштам давно уже привык к тому, что его не печатают. Он выгнал одного молодого поэта, пришедшего жаловаться, что его не публикуют, со словами: «А Андре Шенье печатали? А Сафо печатали? А Иисуса Христа печатали?»

Из книги Воспоминания автора Цветаева Анастасия Ивановна

Из книги Суровые истины во имя движения Сингапура вперед (фрагменты 16 интервью) автора Ли Куан Ю

Из книги В водовороте века. Мемуары. Том 2 автора Сен Ким Ир

ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ ЮНОСТЬ. МОСКВА. КРЫМ. МОСКВА ГЛАВА 1. ПРИЕЗД ДОМОЙ. ОБЩАЯ С МАРИНОЙ ГИМНАЗИЯ БРЮХОНЕНКО. УЧИТЕЛЯ И ПОДРУГИ Синие кафтаны, извозчичьи, грохот колес по булыжникам, череда встреч с домами, неумирание радости, каждогодней, снова въезжать в Москву! Поворотом,

Из книги Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография автора Дутли Ральф

ОДНА ПОЖИМАЛА РУКИ ТОРГОВЦАМ РЫБОЙ, А ПОТОМ МЫЛА РУКИ - Как Вы теперь находитесь в контакте с людьми?- Теперь я ежегодно провожу открытый диалог - встречу с 2000 человек из Национального конгресса профсоюзов (НКП) в «Сантэк-сити». Это совсем другое. Нужно разговаривать с

Из книги Раневская. Фрагменты жизни автора Щеглов Алексей Валентинович

В ТОТ ИЛИ ИНОЙ МОМЕНТ ВЛАСТЬ ДОЛЖНА ПЕРЕХОДИТЬ В ДРУГИЕ РУКИ - Возвращаясь к жене премьер-министра, не обеспокоены ли вы некоторыми мнениями, высказываемыми в отношении мадам Хо Чин о ее работе в качестве генерального и исполнительного директора компании «Темасек» и ее

Из книги Книга воспоминаний автора Дьяконов Игорь Михайлович

Из книги Отечественные мореплаватели - исследователи морей и океанов автора Зубов Николай Николаевич

9 Соловьиная горячка (Петроград / Крым / Москва 1917–1918) Февральская революция 1917 года в Петрограде. Самосуд в «Египетской марке». Предвидение «грядущих казней». «Декабрист»: мечта о свободе и гражданских правах. Июнь 1917 года: бегство в Крым. Асфоделии, «нежные европеянки» и

Из книги Эйнштейн. Его жизнь и его Вселенная автора Айзексон Уолтер

20 Проклятая квартира (Москва / Чердынь 1933–1934) Осень 1933 года: квартира в Нащокинском переулке, 5. Обличение «гробовой» квартиры. «Не могу молчать». Эпиграмма на Сталина, «душегубца и мужикоборца». Восьмистишия после удушья: воздушная струя поэзии. Мария Петровых и «самое

Из книги Гнездо «дождливой ласточки» автора Межов Евгений

МОСКВА. КАМЕРНЫЙ ТЕАТР 1931–1933 Вот если бы Таиров закричал мне тогда: «Не верю!» - я бы покинула сцену навсегда. Снова Коонен - Все спектакли Камерного - Письмо Таирову - Дебют в МосквеРаневская была знакома с Коонен давно - еще в своей юности, в 1910 году. Помните - жаркие

Из книги Адольф Гитлер. Путь к власти автора Зигмунд Анна Мария

Глава седьмая (1932–1933) И тaк до победного края Ты, молодость наша, пройдешь, Покуда не выйдет другая Навстречу тебе молодежь. И, в жизнь вбежав оравою, Отцов сменя, Страна встаёт со славою Навстречу дня. Б.Корнилов Вы - соль земли. Если же и соль потеряет силу, то чем сделаешь

Из книги автора

9. Второй Международный полярный год (1932–1933) В 1882–1883 гг. был проведен Первый Международный полярный год. Задачами этого года являлись разного рода геофизические наблюдения и исследования на научных станциях, расположенных на периферии Арктики, как можно ближе к

Из книги автора

Глава восемнадцатая Беженец. 1932-1933

Из книги автора

Из книги автора

Почему никто не помешал Гитлеру захватить власть? 1933 - Annus horribilis Германии 1 1 Первоклассный берлинский отель «Кайзергоф», использовавшийся Адольфом Гитлером и лидерами НСДАП в качестве

Тайнопись в «покаянных» стихах Осипа Мандельштама

«Возможно, одним из самых печальных случаев был случай Осипа Мандельштама – восхитительного поэта, лучшего поэта из пытавшихся выжить в России при Советах, – эта скотская и тупая власть подвергла его гонениям и в конце концов загубила в одном из далеких концентрационных лагерей. Стихи, которые он героически продолжал писать, пока безумие не затмило его ясный дар, – это изумительные образчики того, на что способен человеческий разум в его глубочайших и высших проявлениях. Чтение их усиливает здоровое презрение к советской дикости… »

Вл. Набоков. Из интервью нью-йоркской телепрограмме «Television-13». 1965 г.

В «Разговоре о Данте» Мандельштам советует поэзии грызть ногти, ибо ей отказывают в праве на «четвертое измерение», отказывают в «элементарном уважении, которым пользуется любой кусок горного хрусталя».

Четвертое – это то, которое поверх прямых грамматических и синтаксических связей. Это реминисценция, отсылающая к источнику с живой водой утаенного смысла, это семантическое сгущение созвучий, разрешающийся анаграммой.

«Четырехмерным» был Шекспир. Анализ текста, который предлагает нам классическое российское шекспироведение, этой системы смыслообразования не учитывает. (Говорю лишь о том, что знаю, но, как явствует из академических комментариев, тот же туман над текстом распространен и над Альбионом.) Из-за этого и складывается впечатление, что «Гамлет» изобилует условностями и противоречиями. Но это те противоречия, которые мы сами и приписали тексту.

Резонный вопрос: а почему англичане не замечают, что «Гамлет» написан темным стилем ?

Да потому же, почему и русский читатель, слыша из уст Клавдия слова «…я еще не гнусь!», считает, что «гнусь» – глагол, а не существительное. И только дойдя до фразы Лаэрта «Ты, гнусь и негодяй, отца отдай!», может быть, один из ста замечает игру перевертыша.

В русской поэзии XX века, кроме «Слова о полку Игореве», я знаю только два аналога шекспировской поэзии – «Ода» Мандельштама 1937 г. и «Поэма без героя» Анны Ахматовой. В советском кинематографе едва ли не единственным эхом шекспировской драматургии стал «Мой друг Иван Лапшин» Алексея Германа.

Отметим, что во всех трех случаях обращение к «темному стилю» спровоцировано самим предметом повествования – жизнью под властью тирана. Как и у Шекспира, у Германа каждая самая незначительная деталь поляризована смыслом. Скажем, герой не может поднять гирю в тридцать пятый раз, и это знак, что он не доживет до тридцать седьмого: его отзовут на «переподготовку». И потому, расходясь с дня рождения Лапшина, чекисты поют не что-нибудь, а такое: «В последний раз на смертный бой // Летит стальная эскадрилья…»

Для героев Германа эпизод с гирей и марш, который они хором запевают, – ординарный фон их быта, но для самого Германа – темный и строгий, математически расчисленный инфернальный порядок.

Игнорировать специфику темного стиля – не видеть дальше «трехмерия» в стихах автора «Слова о полку…», Шекспира, Мандельштама.

* * *
Квартира тиха как бумага –
Пустая, без всяких затей, –
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.

Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.

Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни наглей,

Учить щебетать палачей.

Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю
И грозное баюшки-баю
Кулацкому паю пою.

Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель,
Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель.
Такую ухлопает моль.

И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.

Ноябрь 1933
Москва, ул. Фурманова.

(Архив В. Виленкина. Дано Н. Я. Мандельштам)

Перечитаем:

И столько мучительной злости

Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,
За семьдесят лет начинать,
Тебе, старику и неряхе,
Пора сапогами стучать.

Это сказано еще в ноябре 1933.

1933 минус 70 дает начало 1860-х. А именно 1863-й. В том году Некрасов написал «Железную дорогу» («А по бокам-то всё косточки русские, / Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?..») Чем еще славно начало 1860-х? Тем, что умер Добролюбов (1861), сослан в Сибирь Чернышевский (1864). Их народническую ношу в 33-м и примеряет к себе ОЭ.

Он и взял ее на себе.

Спрашивают (подозревая описку), что можно начинать на плахе? Уточним: не «на плахе», а «как на плахе, за 70 лет начинать». Что?.. Да начинать говорить то, что думаешь – бросать вызов тирании, когда уже и бояться нечего, ведь топора всё равно не избежать.

И вторая подсказка (май того же 1933 года):

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

Поскольку речь идет о власти, то «брадобрей» – не цирюльник из парикмахерской, а тот, кто претендует на роль нового Петра Великого, остригшего бороды половине России. Тот, у кого «толстые пальцы, как черви жирны».

.
ЧИСЛО ЗВЕРЯ

В ноябре 1933 г. Осип Мандельштам бросил вызов Иосифу Сталину*:

Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там помянут кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто мяучит, кто плачет, кто хнычет,
Лишь один он бабачит и тычет.

Как подковы кует за указом указ –
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него, – то малина.
И широкая грудь осетина.

Дальнейшее известно: арест, ожидание расстрельного приговора. И вдруг – всего лишь ссылка.

Казнили и за меньшее. Но тут был особый случай. Следователь намекнул жене поэта, что ее Мандельштаму сохранила жизнь Самая-Высокая-Инстанция.

«Изолировать, но сохранить». Над далеко идущим смыслом державной этой резолюции ломали головы многие исследователи творчества Мандельштама. А неожиданно простое объяснение предложил Фазиль Искандер: Сталину понравилось это стихотворение. Вождь увидел в нем подлинное признание своей мощи и капитуляцию своих врагов, живущих, «не чуя страны». При таком раскладе на все эти жирные пальцы-черви и тараканьи усища можно было и закрыть глаза. (Написано ведь от лица врага!) Кремлевскому горцу, рожденному в крохотном кавказском местечке Гори (он должен был понять и оценить этот каламбур), не могло не льстить то признание его всесилия и тот подлинный героический ужас, которыми дышат эти строки. Надо думать, вождя позабавила и монументальная карикатура на ближний круг его соратников.

Оскорблением (причем не его, а его матери) могла показаться лишь одна строка: «Широкая грудь осетина». Но и эта стрела поражала лишь неуязвимый воздух : Сталин своих родителей не любил.

Он вообще никого не любил.

Вождь вызов принял и начал свою игру с поэтом. Игру в кошки-мышки.

Через три года и три месяца Осип Мандельштам написал другие стихи о Сталине.

[Ода]

Когда б я уголь взял для высшей похвалы –
для радости рисунка непреложной,
я б воздух расчертил на хитрые углы
и осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
в искусстве с дерзостью гранича,
я б рассказал о том, кто сдвинул ось,
ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок,
и поднял вновь, и разрешил иначе:
знать, Прометей раздул свой уголек, –
гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б в несколько гремучих линий взял
все моложавое его тысячелетье
и мужество улыбкою связал
и развязал в ненапряженном свете.
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
какого, не скажу, то выраженье, близясь
к которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
и задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
что эту кость и эту кисть развили:
он родился в горах и горечь знал тюрьмы
Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:
в рост окружи его сырым и синим бором
вниманья влажного. Не огорчить отца
недобрым образом иль мыслей недобором.
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой – ему народ родной –
народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца –
лес человеческий за ним идет, густея,
само грядущее – дружина мудреца,
и слушает его все чаще, все смелее.

Он свесился с трибуны, как с горы, –
в бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза мучительно добры,
густая бровь кому-то светит близко.
И я хотел бы стрелкой указать
на твердость рта – отца речей упрямых.
Лепное, сложное, крутое веко, знать,
работает из миллиона рамок.
Весь – откровенность, весь – признанья медь,
и зоркий слух, не терпящий сурдинки.
На всех, готовых жить и умереть,
бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголек, в котором все сошлось,
рукою жадною одно лишь сходство клича,
рукою хищною – ловить лишь сходства ось, –
я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь – не для себя учась,
я у него учусь – к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
пусть не насыщен я и желчью, и слезами,
он все мне чудится в шинели, в картузе,
на чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора
и вдаль прищурилась равнина,
как море без морщин, как завтра из вчера –
до солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
рукопожатий в разговоре,
который начался и длится без конца
на шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно, и каждая копна
сильна, убориста, умна – добро живое –
чудо народное! Да будет жизнь крупна!

И шестикратно я в сознаньи берегу –
свидетель медленный труда, борьбы и жатвы –
его огромный путь – через тайгу
и ленинский октябрь – до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
я уменьшаюсь там. Меня уж не заметят.

воскресну я сказать, как солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца.
Для чести и любви, для воздуха и стали
есть имя славное для сжатых губ чтеца.
Его мы слышали, и мы его застали.

Январь-февраль 1937 г.

Иосиф Бродский считал, что это самое гениальное стихотворение Мандельштама. И что убил его Сталин именно за эти стихи: слишком, мол, близко подошел поэт к пониманию вождя, и это стало опасно для самого вождя. Но в чем тут понимание и в чем опасность , Бродский растолковывать не стал.

Об «Оде» высказались многие. Строгие постсоветские критики (среди них Э. Г. Гернштейн, Б. М. Сарнов, Игорь Кондаков) относят ее к «верноподданнической» советской лирике и Мандельштама за эти стихи бескомпромиссно осуждают. С ними не соглашается Станислав Рассадин (но своих доводов в пользу правоты Мандельштама не приводит).

Искренне жалеет поэта Александр Кушнер, признающий «Оду» панегириком Сталину, но объясняющий ее появление суммой объективных и субъективных причин. А. С. Кушнер считает, что Мандельштам начал эти стихи «из страха и желания спастись, но постепенно увлекся, что было не так трудно, как нам сейчас кажется. Человек тридцатых годов не был убежден в своей человеческой правоте, чувство правоты у него сочеталось с чувством вины, а, кроме того, – гипноз власти, особенно – сталинский гипноз. Эти стихи – лишь наиболее полное, но не единственное свидетельство колебаний и сомнений Мандельштама ».

То есть из страха уговорил себя отведать дерьма, а после втянулся и увлекся?..

Отдельную (формально академическую) позицию занял М. Л. Гаспаров. Ему отвечал в конце 90-х Владимир Гандельсман, пытавшийся защитить поэта в статье “Сталинская «Ода» Мандельштама”:

М. Гаспаров не ставит вопроса, хороши ли эти стихи, поскольку оценка – не дело науки. Он хочет показать, что «Ода» тесно связана со всеми стихами, написанными Мандельштамом в январе-феврале 1937 года, а через них – со всем творчеством.

Смысл же «Оды» – попытка «войти в мир», «как в колхоз идет единоличник» («Стансы» ), «слиться с русской поэзией», стать «понятным решительно всем» (письмо Тынянову, январь 1937 г. ). А если «мир», «люди», которые хороши, «русская поэзия» едины в преклонении перед Сталиным, – то слиться с ними и в этом.

М. Гаспаров просматривает послереволюционные «политические» стихи поэта, отмечая, как менялся его взгляд, затем останавливается на 1933 г. – «эпиграмма на Сталина как этический выбор, добровольное самоубийство, смерть художника как «высший акт его творчества». Он шел на смерть, но смерть не состоялась, вместо казни ему была назначена ссылка. Это означало глубокий душевный переворот – как у Достоевского после эшафота. Несостоявшаяся смерть ставила его перед новым этическим выбором, а благодарность за жизнь определяла направление этого выбора».

Прямолинейный подход ученого оказывается неожиданным. Два (как минимум ) существующих других, а именно: а) «Ода» написана эзоповым языком и б) хвала, но по принуждению, – эти подходы, из которых последний предложен Надеждой Мандельштам, – и приемлемей для современного читателя, и более распространен.

Гаспаров утверждает, что стихи, окружающие «Оду», не противоположны ей, но подготавливают ее и развивают (Надежда Мандельштам считала, что противоположны ). В доказательство своей мысли он касается пяти основных тем: пространство, время, суд, народ, творчество – а кроме того, указывая на единство размера «Оды» и других стихотворений этого периода, говорит, что «у Мандельштама не было обычая менять размер на ходу. Единство размера всякий раз говорит здесь о единстве замысла» ”.

Единство стихотворного размера говорит о единстве замысла не больше, чем единство размера пиджака (о чем литературовед, разумеется, имеет право не знать). Но столь широкий спектр трактовок сам по себе свидетельствует, что логика поэтических или поведенческих поступков Мандельштама лежит в какой-то иной плоскости, однако срабатывает то, что можно назвать феноменом зеркала. Читатель, имеющий дело с обожаемым предметом, очень часто приписывает ему систему собственных воззрений и чувствований. Грань между исследованием и «вчитыванием» подчас едва заметна. И бывает, что оспаривать и разубеждать уверовавшего в правоту своего видения – столь же неумно и жестоко, как пытаться вырвать из рук ребенка любимую игрушку. И необходимо дополнительное исследование, чтобы убедиться, не происходит ли априорная подмена чужого опыта собственным.

Впрочем, вот еще три выписки из статьи Владимира Гандельсмана:

“…Великолепные «бугры голов» все-таки мгновенно ассоциируются с головами арестантов (тем более, что «бугор» на фене – бригадир зэков ). В портрете Сталина есть что-то циклопическое – это единственное число: «густая бровь кому-то светит близко» (сильно и отвратительно ), «крутое веко» (имеющее сразу нелепое отношение к яйцу ), в двух других стихотворениях после «Оды» – «наступающие губы» и «бровь и голова вместе с глазами полюбовно собраны» (чистый сюрреализм )»

«…Что-то есть в стихотворении жутковатое от смеси заурядного и гениального… »

«…В истинности порыва Мандельштама я (как и Гаспаров ) не сомневаюсь. Но изначально порыв вовсе не к воспеванию Сталина (все-таки увидеть в Мандельштаме поэта, искренне славящего «исторического» Сталина, – значит признать его душевнобольным )».

Итак, (см. эпиграф к этим заметкам) мы вернулись в исходную точку.

Еще летом 1935 г. Мандельштам напророчил себе на век вперед:

Моя страна со мною говорила,
Мирволила, журила, не прочла…

Попытаюсь показать, что все творчество Мандельштама (не вообще, а конкретно в каждой точке), как и вся его жизнь, не дают права усомниться, что он «чего-то» не понимал в своем времени или «колебался» вместе с младшими современниками, или «любил свое время», или, доведенный до отчаяния, со второй половины 1930-х не способен (а посему и не должен) отвечать за свои поступки.

Он знал, что такое страх, но боялся бояться, и потому не считал возможным молчать.

Разумеется, ни один исследователь не гарантирован от генерализации собственного опыта и вчитывания в чужой текст собственной системы поэтических или поведенческих реакций. Однако, приступая к исследованию, замечу, что предлагаемую парадигму (термин историка науки американского философа XX века Томаса Куна) от априорных высказываний моих предшественников отличает лишь одно: попытка рассмотреть два стихотворения Осипа Мандельштама о Сталине в контексте всего творчества поэта до сих пор не предпринималась.

Надежда Яковлевна Мандельштам вспоминала, что в 1937 г. Осипу Эмильевичу впервые в жизни потребовался для работы стол. И он сидел с карандашом «прямо как Федин какой-то!».

Через шестьдесят шесть лет, 5 марта 2003 г., в дружеском застолье в Петербургском Интерьерном театре, где мы с друзьями поминали Сталина негромким и недобрым словом, режиссер Николай Беляк захотел прочитать «Оду» Мандельштама. А перед чтением сказал, что в ней есть какой-то шифр. Потому что стихи настоящие, со звуком, и строка «На шестиклятвенном просторе» словно на что-то намекает:

…На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна – добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознаньи берегу…

Итак, в крайних строчках две шестерки. Если это отсылка к Числу Зверя, то между двумя шестерками должна быть еще одна…

Но ведь перед нами шестая строфа «Оды».

Да и само число строк в заповедном отрывке (включая, разумеется, крайние строки-сигналы) – тоже шесть.

…Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит…

Переведем на прозаический: меня убьют вместе с ушедшими в лагеря (Большой Террор начался не с 1937-го и не с убийства Кирова в 1934-м, а с раскрестьянивания России в 1929 г.), но я воскресну, чтобы сказать, что добро есть добро, а зло – зло, сказать что есть еще «ласковые книги», невинные детские игры и солнце над головой.

Писательское начальство в 30-х было чутким к стиху. Расшифровать текст поэта оно не могло, но что-то все же заподозрило. И потому решило «Оду» не публиковать.

Ставский сказал, что стихи «слишком сложные». Однако он и представить не мог, сколь был близок к истине:

когда б я уголь взял для высшей похвалы
для радости рисунка непреложной
я б воздух расЧЕРТил на хитрые углы
И ОСторожно, И тревожно
чтоб настоящее в ЧЕРТах отозвалОСЬ
в Искусстве с дерзОСтью гранИча,
я б рассказал о том, кто сдвинул мИра ОСЬ
СТА сорока народов чтя обычай
я б поднял брови малый уголок
и поднял вновь и разрешиЛ ИНаче…

Перед нами поэтический шифр. Уже четвертая строка «Оды» заключает анаграмму имени ИОС-И-/Ф/.

А строкой выше и строкой ниже читается слово, в общем-то, малоуместное по отношению к вождю первого в мире социалистического государства, но впервые употребленное Мандельштамом по поводу Сталина еще в 1929 г. в «Четвертой прозе».

В пятой, шестой, седьмой, восьмой и десятой строках вновь: ОСЬ – И-ОС-И – И-ОСЬ – СТА…Л ИН.

Слово «черт» в «Оде» зашифровано шестикратно (и, значит, тоже сознательно): расЧЕРТил – ЧЕРТах – оТца РеЧЕй упрямых – завТра из вЧЕРа – ЧЕРез Тайгу – ЧЕм искРенносТь.

Вот зачем Мандельштаму впервые в жизни понадобился стол и простой карандаш.

«Шестиклятвенный простор» – реминисценция из любимого Мандельштамом «Слова о полку Игореве», это там «шестикрыличи-соколы» парят на ветрах. На том же «Слове» Мандельштам шифровал и раньше. Вот стихотворение «10 января 1934»:

Меня преследуют две-три случайных фразы.
Весь день твержу: печаль моя жирна…
О Боже, как жирны и синеглазы
Стрекозы смерти, как лазурь черна…

Не верьте поэтам на слово. Ничего себе «две-три случайных фразы…» – пушкинское «Печаль моя светла…» и из «Слова»: «Печаль жирна течет среди земли Русской».

В «Стансах» (1935 г.) он позволил себе прямо назвать источник (а литературоведы все равно не заметили!):

И не ограблен я, и не надломлен,
Но только что всего переогромлен…
Как Слово о полку, струна моя ТУГА,
И в голосе моем после удушья
Звучит ЗЕМЛЯ – последнее оружье —
Сухая влажность ЧЕРНОЗЕМНЫХ ГА!

«Слово»: «…А восстонал, братья, Киев ТУГОЮ, а ЧЕРНИГОВ напастьми, тоска разлилась ПО РУССКОЙ ЗЕМЛЕ, печаль жирна течет среди земли Русской. А князья сами на себя крамолу куют…»

Сталин ждал покаяния поэта за стихи «Мы живем, под собою не чуя страны…»

Он даже звонил Борису Пастернаку и спрашивал, мастер ли Мандельштам?

Пастернак рассказал Мандельштаму о том звонке, и Осип Эмильевич прокомментировал: «Боится, что мы нашаманим…»

Можно подумать, что Сталин своим страхом перед поэтом сам и подсказал тому, что и как ему надо сделать. (Ниже мы убедимся, что это не так. Мандельштам говорит лишь о том, что уже произошло: по поводу Сталина он впервые «нашаманил» еще в 1931-м.)

Сковав собственную крамолу, Мандельштам поступил как древний скальд, сочиняющий «выкуп головы» (был такой жанр, когда поэт выкупал свою голову у правителя сочинением хвалы тому), но вписывающий в стихи магическое проклятье. Другого способа оставить потомству свидетельство своей непокорной свободы у него просто не было.

В начале 1937 г. Мандельштам написал не панегирик, а страшные стихи о тиране, «жнеце рукопожатий», о его жертвах и о себе, «медленном свидетеле труда, борьбы и жатвы». Последний образ тоже заимствован из «Слова о полку Игореве»: «На Немиге снопы стелят головами, молотят цепами харалужными, на току жизнь кладут, отвевают душу от тела, Немиги кровавые берега не добром были засеяны, засеяны костьми русских сынов…»

Не было ни колебаний, ни сомнений.

Был поединок поэта и «рябого черта», зашифрованная телеграмма, посланная нам, как сказал бы другой стихотворец, через головы поэтов и правительств .

И даже последние две строки «Есть имя славное для сжатых губ чтеца, // Его мы видели и мы его застали», – обманка, и рифма подсказывает лишь ложное чтение. Не рифмой, но также анаграммой Мандельштам зашифровал то имя, которое всуе произноситься не должно (потому губы чтеца и сжаты).

Имя ЕГО слАВное – Иегова.

Цитирую из письма ко мне уфимского физика Игоря Фролова:

«Вы находите анаграмму: Имя ЕГО слАВное – Иегова. А вот строка «Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!» Опять же, совершенно точное указание – ДЖГВ = ДЖэГоВах (как читается имя Иегова на древнееврейском).

И в дружбе мудрых глаз найду для БЛИЗНЕЦА,
КАКОГО, НЕ СКАЖУ, то выраженье, близясь
к которому, к нему, – вдруг узнаешь отца
и ЗАДЫХАЕШЬСЯ, почуяв МИРА близость…

Тут-то как раз речь об Иегове – иначе, отчего бы не назвать? Оттого, что, приближаясь к нему, задыхаешься, подыхаешь, чувствуешь близость того мира, в котором покоятся».

Итак, Сталин – земной близнец Иеговы?

РЕПЛИКА ЛИНГВИСТА СЕРГЕЯ НИКОЛАЕВА:

Ты цитируешь физика: ««Вы находите анаграмму: Имя ЕГО слАВное – Иегова. А вот строка «Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!» Опять же, совершенно точное указание – ДЖГВ = ДЖэГоВах (как читается имя Иегова на древнееврейском).».
Однако по-еврейски Йеhоваh (откуда русск. Иегова с «церковным» Г [h]) — это произвольная вокализация сакральной консонантной тетраграмммы YHWH (вторая, более распространеная вокализация этого же написания — Йаhвеh). Реальное произношение имени Бога YHWH было табуировано и никому не известно. Разумеется, никакого ДЖ в этом имени нет, потому что звука ДЖ нет в др.-еврейском. Физик Игорь Фролов принял за «еврейское» современное английское произношение — Jehovah [джихо/уве] (при этом «забыв» про -х-, которогое с ДжуГ- не рифмуется). Мандельштам английского не знал, но, естественно, знал это имя по-еврейски (Йеховах), сходно оно звучит по-русски, по-немецки (Йехова).
.

.
* * *

НЕПРАВДА

Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
– Дай-ка я на тебя погляжу,
Ведь лежать мне в сосновом гробу.

А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из-под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.

– Захочу,– говорит,– дам еще…–
Ну а я не дышу, сам не рад.
Шасть к порогу – куда там – в плечо
Уцепилась и тащит назад.

Вошь да глушь у нее, тишь да мша,–
Полуспаленка, полутюрьма…
– Ничего, хороша, хороша…
Я и сам ведь такой же, кума.

С этих стихов, а не с «Мы живем, под собою не чуя страны…» начался Прометеев мятеж поэта Осипа Мандельштама.

«Шестипалый» – одна из кличек Сталина (у того было шесть пальцев на ноге), отсюда и шестипалая женка Неправда, отсюда, надо думать, и «шестиклятвенный простор», объясняющий истинный (мистический и поэтический) смысл шестикратных заклинаний генсека над гробом его предтечи Ленина.

Так небесный эпитет библейских шестикрылых серафимов и соколов-шестикрыличей не только снижен до земного, тварного и тленного, но и становится метой анти-небесного. Ведь три шестерки – Число Зверя из Апокалипсиса.

Кабалистика?.. Но это кабалистика культуры. Ее поэт и описывает в «Оде», начиная с вычерчивания пентаграммы: «Я б воздух расчертил на хитрые углы…»

Но вернемся к правде «Неправды».

Оно, как и «Ода», построено на шифре.

А шифр все тот же – три шестерки: «шестипалая» + «шасть (как искаженное «шесть», в древнееврейском ведь слова записываются одними согласными буквами) + шесть нарочитых «ша» в последней строфе: «воШь да глуШь у нее, тиШь да мШа», «хороШа, хороШа». (Наблюдение это принадлежит не мне, а моему другу питерскому археологу Антону Дубашинскому.)

В Википедии можно прочесть: «При исследованиях, связанных с «числом зверя», часто делается ошибка: число разлагается на десятичные разряды и представляется в виде трёх цифр 6, с которыми и отождествляется. Однако во времена написания Апокалипсиса не существовало десятичной позиционной системы счисления, которая возникла в Индии лишь в VI веке н. э. Оригинальная греческая запись состоит из трёх слов «шестьсот», «шестьдесят» и «шесть» (χξϛ) и не позволяет произвести описанного разложения».

Но именно на этот «ошибочный» способ разложения ориентируется поэт. Такой способ метить стихи о Сталине он нашел еще в 1931 г.

Но можно было бы обойтись и без шифра.

Что такое соленые грибки и «горячий отвар из ребячьих пупков» (Ирод, диктатор-выродок!), которые в деревенской горнице-полутюрьме подает к столу ждущая от поэта похвалы шестипалая людоедка?

Стихи эти написаны во время раскрестьянивания и искусственно организованного Сталиным голода (вождю надо было показать успехи колхозов, потому СССР стал экспортировать зерно на Запад, и погибли миллионы крестьян). Эта же Неправда (сталинская «Правда») хочет и самого поэта уложить в сосновый гроб. И уйти от ее угощения нет никакой возможности.

И отчего же не похвалить «куму»? Живешь под ее властью, значит, и сам такой, как она.

Перечитаем «Четвертую прозу» (1930 г.):

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда. Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед. У меня нет рукописей, нет записных книжек, архивов. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голосу, а вокруг густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки! »

«Рябой черт» в интерьере дома Герцена и на фоне засахаренной мочи славословящего сталинский режим критика Аркадия Горнфельда – это не Гитлер. И вряд ли Муссолини.

А вот из «самого темного» мандельштамовского стихотворения. (Потому и темного, что не хотим видеть, про какую грядущую войну там речь идет. А это про всемирную революцию, про войну Третьего интернационала со всем прочим миром.)

«Стихи о неизвестном солдате» (1937 г.):

…За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил,
Развороченный – пасмурный, оспенный
И приниженный – гений могил.

Портрет до боли знаком каждым своим эпитетом:

Развороченный – вспомним в «Оде»: «Ворочается счастье стержневое». Но там и тут востребована лексема «вор» (вор как виновник разора и неустройства).

Пасмурный – «хмурые морщинки» на сталинском рябом лике из той же «Оды».

Гений могил – гений всех времен и народов. Для человека рубежа 19 – начала 20 веков фигура гения с погашенным факелом на надгробном памятнике – это как фанерный обелиск со звездой для наших отцов. В могилу при таком алчном гении могут пойти не только все народы, но и все времена (прошлые и грядущие). Еще нет атомной бомбы, но уже Андрей Белый в 10-х понимал, к чему неизбежно приведут опыты Кюри. (Эйнштейн и в 30-х не понимал, считал что атомная бомба невозможна.)

Оспенный – меченный еще в детстве оспой (Рябой Черт).

Приниженный – сухорукий карлик, собравший вокруг себя карликов и выродков.

«Медлил и мглил » – ибо не «мужикоборец» (это думалось до середины 30-х), а Человекоборец с Большой буквы.

Зевс, если верить Эсхилу и Гесиоду, хотел истребить человечество и населить Землю новыми людьми. Титан (бог из прежнего поколения богов) Прометей, когда-то поддержавший борьбу этого парвеню против титанов, после этого и украл для людей огонь, вынеся его под полой в пустотелой трубочке тростника.

И даровал людям грамоту, счет, искусство, ярмо для их быков, корабли…

С тех пор, как «однодневки» овладели огнем, Зевсу пришлось с ними считаться.

«Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу…»

«Рисуя» и рискуя всем, что еще осталось. Он ведь даже жене не растолковал тайного своего кода (потому что с 1934 г. уже знал, чем такое знание грозит близким).

Вновь из письма Игоря Фролова:

«Из-за вас перечитал Оду. В принципе – о чем может идти спор, когда в первых строках Мандельштам сразу определяет угол своего взгляда на эту тему: «Когда б я уголь взял для ВЫСШЕЙ похвалы // для РАДОСТИ рисунка НЕПРЕЛОЖНОЙ, // я б воздух расчертил на ХИТРЫЕ углы // и ОСТОРОЖНО и ТРЕВОЖНО. // Чтоб НАСТОЯЩЕЕ в чертах отозвалось, // в искусстве С ДЕРЗОСТЬЮ ГРАНИЧА, // я б рассказал О ТОМ, кто сдвинул ось, // ста сорока народов чтя обычай. // Я б поднял брови малый уголок, //и поднял вновь, и разрешил иначе: // знать, ПРОМЕТЕЙ раздул свой уголек, – // гляди, ЭСХИЛ, как я, рисуя, ПЛАЧУ!»

Выделенные слова сразу показывают авторский замысел: Пишу, конечно, заказное (или социально-заказное) стихотворение, непреложно обязанный изобразить радость. Но, взяв уголь для высшей похвалы, расчерчиваю тревожно и осторожно (да еще и воздух – как вилами на воде, чтобы следов не осталось), поскольку намереваюсь отобразить того, о ком пишу, достаточно дерзко. Для понимания моей позиции см. эсхиловского «Прометея прикованного», первый монолог титана-узника:

«…Вас всех в свидетели зову: смотрите,
Что ныне, бог, терплю я от богов!
Поглядите, в каких
Суждено мне терзаниях жизнь проводить
Мириады годов!
ПОЗОРНЫЕ УЗЫ ОБРЕЛ ДЛЯ МЕНЯ
НОВОЯВЛЕННЫЙ ЦАРЬ БЛАЖЕННЫХ БОГОВ.
Увы! я РЫДАЮ об этой беде…

Смешно даже вопрос поднимать – искренен ли, неискренен ли – это осознанно-злой наезд на вождя, бросок волка (пусть и не по крови его), который слегка прикрылся овечьей шкурой «непреложной» радости – но от такого броска шкура слетает почти моментально.

Издевательства – почти в каждой строке. Что это за гнусный шарж:

Он свесился с трибуны, как с горы,–

в бугры голов…

Безобразный (в смысле отвратительный) образ – только представьте зримо! Вы писали: «Писательское начальство в 30-х было чутким к стиху, оно что-то заподозрило и решило «Оду» не публиковать».

А может оно решило спасти неосторожного поэта? Будь я Сталиным – вчитался бы в опубликованное, и сразу, без звонка Пастернаку, без Воронежа – под топор (даже не под пулю).

Я у него учусь – не для себя учась,
я у него учусь – к себе не знать пощады.

Тут разве есть неясности? У НЕГО Мандельштам учится не знать пощады к СЕБЕ! Сталин-то не к себе пощады не знает, а к другим, – в том числе и к самому М.!

Пусть недостоин я еще иметь друзей,
пусть не насыщен я и желчью, и слезами..

То есть, чтобы его приняли за своего, поэт должен насытиться страданиями (не своими и своими) – только тогда он войдет в устрояемое общество.

Так можно построчно разобрать всю Оду – она абсолютно прозрачна – и обвинения намеренны и неприкрыты! О чем может идти спор?

И не начинал он эти стихи из страха и желания спастись – а с первых строк полез на рожон.

Какая тут эволюция от 33 к 37 году?

Только одна – от прямой эпиграммы к злой пародии на панегирики».

ПРОМЕТЕЙ ПРИКОВАННЫЙ

Игорь Фролов первым догадался заглянуть в «отца трагедии», почувствовав, что Эсхил и Прометей названы в «Оде» не ради красного словца. Добавим несколько собственных соображений.

По-гречески Прометей – Предвидящий. По-русски было бы – Вещий.

И Зевс мстит ему даже не за огонь, а за то, что Прометей знает будущее, но и под пыткой не хочет выдать тайну свержения Зевса.

Выходит, Прометей не выдал Зевсу… Христа. Эсхил этого не знал, но человек XX века знал прекрасно. А тот, кто бросит вызов Христу, – Антихрист (в нашем случае – «рябой черт»).

Мы забываем, что отец трагедии Эсхил («отец Шекспира» по О. Э.) был демократом. И его узурпатор Зевс – классический подонок. И Гефест приходит приковывать Прометея с двумя безмолвными демонами – Властью и Насилием.

Цитата позволяет включать в текст смысл другого текста. А в нашем случае «Прометей Прикованный» – отменная иллюстрация к «Оде» (и потому только в эсхиловском контексте «Ода» и может быть прочитана).

Выписываю по переводу А. Пиотровского. Вот у Эсхила, словно и про Сталина:

«…Зевса беспощадна грудь. // Всегда жестоки властелины новые… » И дальше: «Грудь каменная, а душа железная… » («И широкая грудь осетина!»);

«Нет покоя ему, сердце пока не насытится, // Иль в поединке не вырвут из рук его черной власти… »;

«Ведь такова болезнь самодержавия: // Друзьям не верить, презирать союзников… »;

«Распределять меж божествами начал он // Уделы, власти, почести: одним – одни,// Другим – другие. Про людское горькое // Забыл лишь племя. Выкорчевать с корнем род // Людской замыслил, чтобы новый вырастить. // Никто не заступился за несчастнейших. // Лишь я один отважился… »

А вот то, что Мандельштам в его ситуации мог читать как текст про Сталина и самого себя. Океан говорит Прометею: «Друг Прометей! Все вижу и совет подать // Хочу тебе хороший. Хоть хитер ты сам, // Пойми границы сил свих, смири свой нрав. // Стань новым. Новый нынче у богов вожак. // А ты грубишь, кидаешь речи дикие, // Косматые. Сидел бы много выше Зевс,// И то б услышал… »

Это то, что Мандельштам не раз слышал от друзей с ноября 1933. Но Кремлевский горец пострашнее горца Олимпийского.

Океан советует прикованному «смириться, согнуться, попридержать язык », ибо «Двойною плетью хлещут празднословного ».

При этом Океан надеется, что Зевс помилует Прометея. Но у вещего титана нет иллюзий: «Не трудись напрасно! »

И вот последние в трагедии слова Прометея, пораженного вместе с его утесом молнией Зевса и низвергающегося в бездну: «Поглядите, страдаю безвинно! »

Это и аукается в начале «Оды»: «Знать, Прометей раздул свой уголек. // Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу! ».

Есть в трагедии Эсхила и еще один почти автобиографический для Мандельштама мотив. Хотя Прометею сочувствуют все (даже и Гефест), разделить с ним его судьбу готовы лишь Океаниды.

Да, для них очевидно, что Прометей пошел по пути самоуничтожения (фактически он в их глазах самоубийца). Но Прометей стоит на своем: он знал, что будет, но пошел на подвиг.

Когда Старшая Океанида спрашивает: «Кидать такие речи не страшишься ты?», Прометей отвечает: «Чего мне бояться? Мне ведь суждена смерть».

Старшая Океанида даже в наивном переводе А. Пиотровского говорит с такими вот интонациями:

Отравлен мукой, зашатался разум твой.
Ты на врача плохого стал похож. Пришла
Болезнь, и унываешь, и найти себе
Никак не можешь снадобья целебного.

Не в обиду нам речи твои, Прометей,
Мы послушны, гляди!..

Грудь каменная и душа железная
У тех, кто над бедою, Прометей, твоей
Не плачет. Мне же лучше не видать совсем
Твоих печалей. Сердце рушат страх и боль.

Старшая Океанида сочувствует, сострадает… Но, видимо, считает его «немного того». Она – женщина, ей что «путь самоуничтожения», что «жажда солдатской судьбы», что «путь спасения людей, на котором их спасешь, а сам погибнешь» – по результату ровно одно и то же: Прометей погибнет, и он сам это выбрал, и, значит, – самоубийца.

Она даже допустить не может, что это все – разные вещи.

Очень женский взгляд на мужские «странности».

Она чиста, но при всем своем любопытстве и при всем сочувствии понять Прометея не в силах. Вот Старшая Океанида и пытается уговорить Прометея послушаться Гефеста и подчиниться Зевсу, находя слова Гефеста «разумными и своевременными»

Кажется, что она Прометея уже предала.

А слова Гефеста были такими:

…И этим страшным пыткам ты не жди конца.
Пусть прежде добровольно бог какой-нибудь
Твоим заступит сменщиком, и в тусклый ад
Сойдет и в пропасть сумрачную Тартара.
А потому размысли! Не пустое здесь
Бахвальство, – твердый и суровый приговор.
Лгать не умеют Зевсовы бессмертные
Уста. Зевс держит слово! Так обдумай все!
Взвесь! Оглядись! Строптивость своевольную
Не предпочти разумной осторожности.

Поддерживая Гефеста, Старшая Океанида роняет укор Прометею: «Упорствовать в ошибке – стыд для мудрого ». И упрекает Прометея в «строптивости».

На это и получает от Прометея холодно-отстраненное:

Все, что мне возвестил он, заранее все
И предвидел, и знал я…

Тут можно вспомнить Александра Галича: «И плевать на ту, что эту перевязь // Штопала заботливой иглой!»)

Умертвить меня все же не смогут!

Естественно, что для Гефеста это «бред, речь бесноватого, сумасшедшие мысли глупца и безумца, болтуна и бахвала».

…Нет, никогда
Не подвигнешь на подлую низость меня.
Вместе с другом судьбу дотерплю до конца.
Ненавидеть училась предателей я.

И они гибнут вместе с Прометеем.

Для того и пишется вся трагедия. Она о женской верности, о дружестве. (И оказывается, что Прометей для Эсхила – только повод выявить человеческое. Потому-то Эсхил за свое богохульство в Афинах не подвергался гонениям. Бунт Эсхила против Зевса не потрясал устои, ибо нравственная составляющая верности и гибели неповинных ни в чем Океанид, надо думать, потрясала сердца и души куда сильнее.)

Выходит, «Прометей Прикованный» – это не столько об Осипе Мандельштаме, сколько о Надежде Яковлевне Мандельштам.

КЛЯТВА ВОЖДЯ

Шесть клятв дал Сталин над гробом Ленина. Их, впрочем, должно было быть семь, но одна (бог шельму метит!) про Красную Армию как-то выпала из сталинского клятвенного набора, строящегося по одной формуле и выделенной в публикации крупным шрифтом: «УХОДЯ ОТ НАС, ТОВАРИЩ ЛЕНИН ЗАВЕЩАЛ НАМ… (то-то и то-то) КЛЯНЁМСЯ ТЕБЕ, ТОВАРИЩ ЛЕНИН, ЧТО МЫ ВЫПОЛНИМ С ЧЕСТЬЮ ЭТУ ТВОЮ ЗАПОВЕДЬ!»

Произошла какая-то осечка (то ли в мозгу Сосо, то ли просто у заметки в полосе повис «хвост» с серной кисточкой), но Красная армия, которая по этому тексту Сталина «третья основа диктатуры пролетариата», в оправу ритуальной формулы не попала. Можно допустить, что Политюбро посоветовало не дразнить Керзона и прочих агрессоров будущей собственной агрессией (потому что Троцкий, Тухачевский и Фрунзе новую армию еще толком не построили). Но, скорее, сам Сталин не захотел своей клятвой укреплять военную оппозицию и главного своего соперника – отца Красной армии Л.Д.Троцкого. И получилось, что клятв не семь, а шесть. (Как справедливо заметил тот же Антон Дубашинский, Сталин не нарушил не данной им клятвы: Красную армию перед самой войной с Гитлером он угробил.)

Вот те клятвы вождя, что вставлены в ритуальную траурную рамку в его статье «По поводу смерти Ленина. (Из речи И. В. Сталина на II Всесоюзном съезде Советов. 26 января 1924 г. «Правда», № 23. 30 января 1924 г.):

1. ХРАНИТЬ В ЧИСТОТЕ ВЕЛИКОЕ ЗВАНИЕ ЧЛЕНА ПАРТИИ
2. ХРАНИТЬ ЕДИНСТВО НАШЕЙ ПАРТИИ
3. ХРАНИТЬ И УКРЕПЛЯТЬ ДИКТАТУРУ ПРОЛЕТАРИАТА
4. УКРЕПЛЯТЬ ВСЕМИ СИЛАМИ СОЮЗ РАБОЧИХ И КРЕСТЬЯН
5. УКРЕПЛЯТЬ И РАСШИРЯТЬ СОЮЗ РЕСПУБЛИК
6. УКРЕПЛЯТЬ И РАСШИРЯТЬ СОЮЗ ТРУДЯЩИХСЯ ВСЕГО МИРА — КОММУНИСТИЧЕСКИЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛ.

Между пятым и шестым заклинаньями вдруг читаем: «Поклянёмся же, товарищи, что мы не пощадим сил для того, чтобы укрепить нашу Красную Армию, наш Красный Флот!»

Историки КПСС были немало озадачены этой двойной бухгалтерией вождя. Потому армейские историки говорят именно о семи клятвах. Но на шести пилонах Дворца Советов должны были быть высечены именно шесть клятв Джугашвили. (И это про Дворец Советов, а не про Древний Египет и мандельштамовские: «пустячки пирамид»!)

Рискнем следовать за мыслями поэта и реконструируем возможный ход его рассуждения: Бог пометил тебя шестью пальцами, а ты это принял и выдал расписку: садясь на кремлевский трон, произнес именно шесть клятв. Ну что ж, играем открытыми картами: я, поэт и твой тезка Осип Мандельштам, помечу тебя (уже на века!) тремя шестерками.

В той же сталинской речи (унылой, бюрократической) есть единственный пассаж, претендующий на некую образность и общекультурный язык (не считая, конечно, «скорпионов, которых буржуазия четверть века сыплет прямо на голову партии большевиков»):

«Громадным утёсом стоит наша страна, окружённая океаном буржуазных государств. Волны за волнами катятся на неё, грозя затопить и размыть. А утёс всё держится непоколебимо. В чём её сила? Не только в том, что страна наша держится на союзе рабочих и крестьян, что она олицетворяет союз свободных национальностей, что её защищает могучая рука Красной Армии и Красного Флота. Сила нашей страны /…/ Ленин знал, что только таким путём можно воспламенить сердца трудящихся всего мира к решительным боям за освобождение ».

Утес (в обоих случаях Кавказский) и Огонь Прометея, раздутый Лениным, и определили образную систему полемики М. с «рябым чертом».

Прометей Мандельштама – Прометей добольшевистского человечества и отчасти сам поэт (как воин мировой культуры, культуры «старых богов»).

В других стихах он говорит, что у него не смогли отнять «губ шевелящихся». (И там – чистый стеб – добились «блестящего расчета»!) Это что – такая изысканная формула благодарности и вины?..

Оттого все неудачи,
Что я вижу пред собой –
Ростовщичий глаз кошачий…

Это конец декабря 1936 г. То есть тоже непосредственно перед «Одой».

А потом многие писали, что у Сталина были тигриные глаза.

Заканчивается стихотворение строкой: «Шаровитых искр пиры».

Речь идет о пирах Валтасара, последнего вавилонского царя, устроившего оргию перед взятием Вавилона и осквернившего сосуды, украденные им из Иерусалимского храма.

Вспомним, что персы при этом уже стояли у ворот Вавилона. (Так и тут: фашизм у порога, а этот храмы рушит, кровь пьет и собственный народ истребляет. И что ни казнь у него – то малина…)

Но почему я уверен, что «шаровитые искры» не могут относится к каким-нибудь другим пирам? Да потому, что существует знаменитое полотно Рембрандта «Валтасаров пир» (Лондон, Национальная галерея), где перед Валтасаром именно в огненном шаре появляется рука, пишущая пророчество его гибели. Поглядеть на воспроизведение можно ну хотя бы в первом томе популярной энциклопедии «Мифы народов мира».)

А про какого родившегося на Востоке и игравшего с павлином мальчика пишет поэт в декабре 1936?

Внутри горы бездействует кумир,
В покоях бережных, безбрежных и хранимых,
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы…

Не вспоминается: «его черные пальцы, как черви, жирны…»?

Не ясно, что ожерелье-то – из мертвых голов?

Не приходит на память строка: «Я без пропуска в Кремль вошел…»? и не пробивает искрой самореминисценция: «Глазами Сталина раздвинута гора…»?

А вот концовка:

Кость усыпленная завязана узлом,
Очеловечены колени, руки, плечи –
Он улыбается своим широким ртом,
Он мыслит костию и чувствует челом,
И вспомнить силится свой облик человечий.

Кто же это «мыслит костию»?.. Кто при человеческих членах – не человек?

Да тот же многоликий персонаж – «гений могил» 1937 г. И тот же, кто «улыбается улыбкою жнеца // Рукопожатий в разговоре…» И это куда более отвратительно, чем дореволюционные пустышки-тенора – «жнецы рукоплесканий».

Впрочем, как заметил Игорь Фролов, стихи «Внутри горы бездействует кумир» еще более подходят к мумифицированному Ленину. Но поскольку «Сталин – это Ленин сегодня», один смысл другому не противоречит.

Но вот самое, казалось бы, уязвимое и самое «темное» стихотворение «Если б меня наши враги взяли…», написанное в феврале – марте 1937 г.:

Если б меня наши враги взяли
И перестали со мной говорить люди,
Если б лишили меня всего в мире:
Права дышать и открывать двери
И утверждать, что бытие будет
И что народ, как судия, судит,–
Если б меня смели держать зверем,
Пищу мою на пол кидать стали б,–
Я не смолчу, не заглушу боли,
Но начерчу то, что чертить волен,
И, раскачав колокол стен голый
И разбудив вражеской тьмы угол,
Я запрягу десять волов в голос
И поведу руку во тьме плугом –
И в глубине сторожевой ночи
Чернорабочей вспыхнут земле очи,
И – в легион братских очей сжатый –
Я упаду тяжестью всей жатвы,
Сжатостью всей рвущейся вдаль клятвы –
И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
И на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь Сталин.

Сразу же оговоримся: Н.Я.Мандельштам настаивала на том, что последняя строка на самом деле звучала: Будет губить разум и жизнь Сталин. Это значит, что Мандельштам, ожидавший второго ареста, некоторых слов бумаге уже не доверял.

На мой взгляд, только поверхностная и неряшливая советская традиция чтения стихов может объявить этот текст панегириком Сталину. По-пионерски реагируя на сигнал выражения «враги наши», постсоветское сознание не видит (не хочет видеть), что уже вторая строка выворачивает данное чтение наизнанку. Стих «И перестали со мной говорить люди» значит не то, что у современников отняли бы возможность задавать поэту вопросы (такой возможности у них давно уже нет), а то, что соплеменники отвернутся от арестованного, ведь самим фактом своего ареста он будет объявлен врагом народа.

Рассматривается не фантастическая ситуация с похищением поэта агентами капиталистических держав, а другая, через которую Мандельштам уже проходил – арест органами сталинской госбезопасности. И в этом контексте «враги наши» – те же «трое славных ребят из железных ворот ГПУ».

Это их коллеги лишат поэта права открывать двери, утверждать «что бытие будет» и что народ сам осудит сталинский режим.

Это они станут конвоировать, этапировать, пытать, убивать, кидать пищу на пол. И держать поэта в клетке, как зверя.

И в подтверждение этого Мандельштам, описывая свой грядущий арест, в девятой строке решительно отказывается от сослагательного наклонения, и, ломая грамматику, переходит к прямому изъявительному пророчеству: «Я не смолчу, не заглушу боли…» Другими словами: и в тюрьме, и лагере, я вам, врагам рода человеческого, не сдамся. Сами стены моей камеры станут набатным колоколом. А потом я упаду, как срезанный серпом колос, в чернозем, лягу в перегной, где уже покоится легион сжатых (то есть убитых, загубленных) братских очей.

Но забудем покуда о последнем стихе, чтобы проследить, как развивается логика текста.

«Пламенных лет стая» – пролог Апокалипсиса. Дальше для убитого – только суд народа над диктатором, а потом и высшая инстанция – Страшный суд.

В этом контексте строка «Прошелестит спелой грозой Ленин» отсылает нас к Библии.

В Новом Завете слово «гроза» не встречается, но в Ветхом употреблено дважды.

В Книге Иова сказано: «Столпы небес дрожат и ужасаются от грозы Его» (26:11).

Значит, гроза да еще «спелая», которая всего-навсего «прошелестит», – это не Божья гроза.

Но чья же?

В Книге притчей Соломоновых сказано: «Гроза царя – точно рев льва; кто раздражает его – грешит против самого себя» (20:2).

Ленин и Сталин – цари. Второго из них поэт и «раздражил», пойдя на это сознательно и согрешив против себя (но не против Бога).

Если б предпоследняя строка этих стихов звучала «И на земле, чтоб избежать тленья» (иногда цитируют и так), это было бы откровенной издевкой. И мы могли бы утверждать, что из марта тридцать седьмого Мандельштам узрел март пятьдесят третьего, увидел два имени на фасаде красноступенчатой пирамиды новейшего Джосера и двух мертвых фараонов, которые обрекли себя на роль мумий, чтоб «избежать тленья».

Но этот вариант был бы слишком лобовым .

Другое дело – «И на земле, что избежит тленья…»

У этой строки несколько смыслов, но тот, графоманский, который и принято воспринимать как единственный, – всего лишь обманка.

Избежавшая тленья земля – мертвая земля, дотла сожженная стаей «пламенных лет», земля не способная рожать. Это уже не та «адамы», из которой Бог слепил Адама. Это безжизненный пепел, стерильный прах реализованной утопии.

«В пепле и прахе» покается перед Господом возроптавший Иов.

На этой-то мертвой земле раскаявшемуся Сталину по приговору Творца и достанется удить «разум и жизнь», то есть будить от смертного сна и лично приводить на Суд всех, кого он убил.

Коли так, то стихотворение просто не дописано. (Допустить противное – признать, что Мандельштам писал эти стихи и впрямь, как воспринял это Владимир Набоков, в состоянии умопомрачения: поэт начинает со своей гибели в сталинском застенке, грозит, что стены тюрьмы станут колоколом правды и вдруг заканчивает прославлением Сталина.)

Но если мы проверим библейским контекстом выражение «будить жизнь и разум», то результат окажется нулевым: рефрен из Песни Песней «…не будите и не тревожьте возлюбленной» (2:7; 3:5; 8:4) вряд ли может что-то объяснить в данном случае.

Однако вспомним, что Надежда Яковлевна Мандельштам настаивала на глаголе «губить». И именно в таком контексте этот глагол употреблен в Книге Иова: «Он губит непорочного и виновного» (9:22). И еще ближе в Откровении Иоанна Богослова: «и погубить губивших землю» (11:18).

Речь вновь идет о времени «судить мертвых и дать возмездие рабам Твоим».

Под «рабами» здесь имеются в виду мученики.

Тема Апокалипсиса и возмездия, которую мы угадали по строке «И налетит пламенных лет стая», вновь возникая в последней строке этих стихов, делает текст осмысленным и завершенным. Значит, жена поэта не ошиблась: именно так и читал ей эти стихи Осип Эмильевич Мандельштам.

В поддержку «покаянного» или «панегирического» чтения стихов Осипа Эмильевича найдется немало аргументов, и первый из них – «советский» язык Мандельштама.

Но советский язык был языком эпохи. И, конечно, лучший поэт того времени (не Пастернак и Ахматова, а, согласимся с Набоковым и Ахматовой, – именно этот) пытается свое время заговорить и полюбить. И повлиять на читателя, и говорить с ним, как с ребенком (это, кстати, пушкинская заповедь: надо говорить правду на языке того, с кем говоришь).

В строках «Я человек эпохи Москвошвея, – // Смотрите, как на мне топорщится пиджак…» (май – 4 июня 1931 г.) главное не чудовищно пошитое словцо новояза «москвошвей», но глагол «топорщится». Пиджак должен шить портной, а не фабрика «Большевичка» – на всех и одного покроя. Мы на это плевали, а Мандельштам, заставший иные пиджаки и фраки, – нет.

(Примерно так и с «Люблю шинель красноармейской складки…»

Перечитаем:

Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, -
Смотрите, как на мне топорщится пиджак…

Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать -
для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?..

Именно этими, народническими сапогами он, старик и неряха, собирается стучать «как на плахе». Именно эти идеалы не предаст.

Чуткий на крамолу Лев Аннинский заметил (правда, в скобках и в сопровождении осторожного вопросительного знака) «полуиздевательскую» интонацию в строках про «эпоху Москвошвея». Но интонация «полуиздевательской» быть не может (как пища не может быть «полупротухшей», яд «полусмертельным», а ненависть «полудружеской»).

С ноября 1933 г. на языке современников поэт пытается докричаться до них. И шевелит «кандалами цепочек дверных». Но уши знакомых залеплены страхом, и ночная «колючая лестница» пуста. А если кто и должен на ней появиться, то это «гости дорогие» с наганами да ордером.

Мандельштам – не только первый поэт русского XX в., но и последний, кто остался с этим народом на его языке и на коренной его территории. Белые армии схлынули, остатки красных стали рабами диктатора. А поэт остался тем, кем был.

И как в самом начале великой трагедии он рвал расстрельные списки Блюмкина и врывался к Железному Феликсу, чтоб выпустили какого-то неизвестного ему венгерского графа-энтомолога, так через полтора десятилетия он написал «Мы живем, под собою не чуя страны…», а потом и «оду» Рябому Черту. Потому что Мандельштам – человек декабристского и народнического XIX века, а не сталинского XX. Для него культура – не цитата, а любая цитата – не сноска, но подтверждение собственного понимания истины.

Вот зачем Мандельштаму и нужен «темный стиль».

«Я должен жить, дыша и большевея..» – еще одна рифма к «человеку эпохи Москвошвея». Он заговаривает зло, юродствует, говорит смерти «чурики!»:

Люблю шинель красноармейской складки -
Длину до пят, рукав простой и гладкий
И волжской туче родственный покрой,
Чтоб, на спине и на груди лопатясь,
Она лежала, на запас не тратясь,
И скатывалась летнею порой.

Проклятый шов, нелепая затея
Нас разлучили, а теперь - пойми:
Я должен жить, дыша и большевея
И перед смертью хорошея -
Еще побыть и поиграть с людьми!

(Стансы . 1935)

Юродивый, как и ребенок, видит то, что другие не видят. Он станет кидать камни в дома праведников и целовать углы домов грешников, а когда ему скажут, что он ошибся, ответит: «На этих бесы сидят, внутрь войти не могут, а на тех ангелы плачут…»

Вот и следует продолжение вполне в лихачевском «смеховом» духе:

Клевещущих козлов не досмотрел я драки:
Как петушок в прозрачной летней тьме –
Харчи да харк, да что-нибудь, да враки –
Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме.

«Стук дятла» – это доносы «клевещущих козлов», то есть стукачей.

И «Как Слово о Полку, струна моя туга…» (ссылка дана, но там не о тугой струне, а о «туге и тоске» и о том, что «печаль жирна течет среди земли Русской»).

Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот «Правды» первая страница,
Вот с приговором полоса.

Дорога к Сталину – не сказка,
А просто жизнь без укоризн,
Футбол – для молодого баска,
Мадрида пламенная жизнь.

Москва повторится в Париже,
Дозреют новые плоды,
Но я скажу о том, что ближе,
Нужнее хлеба и воды,

О том, как вырвалось однажды:
– Я не отдам его! – и с ним,
С тобой, дитя высокой жажды,
И мы его обороним:

Непобедимого, прямого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого
Ошеломляющего нас.

И ты прорвешься, может статься,
Сквозь чащу прозвищ и имен
И будешь сталинкою зваться
У самых будущих времен…

Но это ощущенье сдвига,
Происходящего в веках,
И эта сталинская книга
В горячих солнечных руках…

Да, мне понятно превосходство
И сила женщины – ее
Сознанье, нежность и сиротство
К событьям рвутся – в бытие.

Она и шутит величаво,
И говорит, прощая боль,
И голубая нитка славы
В ее волос пробралась смоль.

И материнская забота
Ее понятна мне – о том,
Чтоб ладилась моя работа
И крепла – на борьбу с врагом.

Почему и зачем это написано?

Да потому, что в поселке Савелове произошел потенциально смертельный конфликт на политической (и к тому же любовной) почве.

Бежать уже некуда. Что делать?

Поэт утирает розовые (не скажу кумачовые) политические сопли молодой и хорошенькой женщине. Он был влюблен и потому признался в самом сокровенном, сказал, видимо, что Сталин – рябой черт (или что-то подобное), а она на это: «Я Сталина даже тебе не отдам!»

То есть тело мое бери, а комсомольскую душу не трожь.

«Дитя высокой жажды». (Мы и сами такими были в пионерском детстве)… И надо срочно мириться. Пока не донесла. (Или, если конфликт был за общим столом, пока кто другой не донес.) Потому послание и пишется почти разом – в два дня. Надо кинуть с саней голодной стае свою последнюю шубу. Надо (прежде чем выпишут ордер) спеть баюшки-баю, заговорить, усыпить зло.

Это типичный «выкуп головы», древний и благородный скальдический жанр. И цель стихотворения – в его последних строчках: «Чтоб ладилась моя работа // И крепла на борьбу с врагом». (А что это за враг, я тебе, дуре сталинской, объяснять не буду!)

И поэт прав: именно сталинкой (сталинисткой) в будущем назовут и эту особу, жену Яхонтова, и ей подобных. А сигнал (как детское «чурики – ноги на весу») дается читателю-потомку в названии: «Стансы» (это же относится и к «Стансам» 1935 г. «Я не хочу средь юношей тепличных…»). Это отсылка к пушкинским «Стансам» («В надежде славы и добра…»), к стихотворению, которое тоже считали прониколаевским, и которое тоже начинается с «казней» (а он просил в нем Николая простить декабристов!)

В первой же строфе у Мандельштама читаем: «Вот «Правды» первая страница, // Вот с приговором полоса…» Приговор, разумеется, расстрельный. И стих «Вот с приговором полоса» – четвертый в первой строфе (как и у Пушкина стих «Мрачили мятежи и казни»).

Кажется, большего для доказательства и не надо.

Однако вспомним, что про полосу с приговором пишет человек, который (по воспоминаниям жены) ненавидел две вещи, сводимые, впрочем, к одной: любой террор и смертную казнь (то есть террор государственный). А в леса и поля люди каждой ночью врастали с начала 20-х: Бернгардовка, Левашевская пустошь, Токсовский полигон…

Я держал в руке вальтеровскую пулю, извлеченную из черепа подростка. Это как раз приленинградское Токсово, обнаруженное в начале 2000-х питерским правозащитником (и солагерником А.Д.Синявского) Вениамином Иофе. (Видимо, за обнаружение этого расстрельного полигона его и убили, избив на Невском проспекте среди бела дня.)

По той пуле словно стучали кувалдой: она стала почти круглой. Но череп, раз впустив ее, выпустил только в руки Вениамина Викторовича.

Вспомним ли метафору из написанного уже после «Оды» «Неизвестного солдата:

Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб – от виска до виска,–
Чтоб в его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска?

Где же восхваление палача?

«Жизнь без укоризн» – это не жизнь по чести и справедливости (укоризна – слово внешнее, а не внутреннее). Может, панегирик в этом четверостишии? Перечитаем:

Непобедимого, прямого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого
Ошеломляющего нас.

Что в этом, кроме юродствующей констатации? Да, «непобедимый» (всех уложил), да, до кретинизма прям, как его «Правда» (обратим ли внимание на тавтологическую рифму?), да ошеломляющий «прямым» радикальным «выходом» (всегда по типу: лучшее средство от ангины – гильотина.)

Прямая ложь – это стихи о Сталине Ахматовой (она спасала сына). Хитрая ложь – пастернаковские стихи о Сталине.

Сталину такие подачки с барского плеча поэзии были не нужны. Принималось только «искреннее раскаяние». Без него «разоружившийся перед партией» не выслуживал даже расстрела (только – новой пытки). Однако, если, как в этих стихах О.Э., из поэта не вытравлено многомерие «губ шевелящихся» и «многодонная жизнь вне закона» (июнь 1935), то поэт «в ответе, но не убытке».

Вот еще одна «стыдная» цитата:

И к нему, в его сердцевину
Я без пропуска в Кремль вошел,
Разорвав расстояний холстину,
Головою повинной тяжел…

Не приполз лизать подошвы, а пришел без пропуска, «в его сердцевину». Так ночью приходил Гамлет к дяде-братоубийце. (Понимал, что убивать нельзя, медлил, но после решился и вспорол клинком аррасский ковер. И убил Полония.)

Реминисценция-ключ в словах Клавдия Лаэрту: «Как друг я войду в ваше сердце…» (Не ясно, чем войдет – клинком или ядом, или, как оказалось, тем и другим вместе).

Предыдущий свой приход к Сталину он описал в стихотворении «Неправда», датированном 4 апреля 1931 г. В том самом, где Мандельштам впервые зашифровал имя Сталина Числом Зверя.

В июне тридцать пятого Мандельштам сформулировал свою поэтическую позицию в четверостишии:

Римских ночей полновесные слитки,
Юношу Гете манившее лоно,
Пусть я в ответе, но не в убытке:
Есть многодонная жизнь вне закона.

В контексте этой «многодонной жизни вне закона» и надо читать его стихи.

Мандельштам лучше нас понимал, что на гражданских войнах героев нет.

И в строках «Захлебнулась винтовка Чапаева: //Помоги, развяжи, раздели!..» (Апрель – июнь 1935) звучит не гимн красному герою гражданской войны, а вопль, который на прозаический язык переводится примерно так: гражданская война закончилась, винтовки захлебнулись и замолкли, почему же мы должны жить с завязанными руками и глазами?

От сырой простыни говорящая –
Знать, нашелся на рыб звукопас –
Надвигалась картина звучащая
На меня, и на всех, и на вас…
Начихав на кривые убыточки,
С папироской смертельной в зубах,
Офицеры последнейшей выточки –
На равнины зияющий пах…
Было слышно жужжание низкое
Самолетов, сгоревших дотла,
Лошадиная бритва английская
Адмиральские щеки скребла.
Измеряй меня, край, перекраивай –
Чуден жар прикрепленной земли! –
Захлебнулась винтовка Чапаева:
Помоги, развяжи, раздели!..

Ямы Форума заново вырыты
И открыты ворота для Ирода,
И над Римом диктатора-выродка
Подбородок тяжелый висит

то речь идет не только о чернорубашечниках, но и о полновесных слитках московских «римских ночей». Потому как:

Мало в нем было линейного,
Нрава он не был лилейного…

Этот нелилейный стихотворец, всю жизнь искавший «следов красы и чести» и приобретший человечьи черты «до опыта», знал, как надо играть смычком слова даже на «радужной оболочке страха». Он был единственным «сиротствующим соловьем» эпохи, способным плавить ее «деревенское молчание» в самой глубокой котловине совдеповского ада.

Он сделал свой выбор – выбор не гражданский (тут ему выбирать не приходилось, выбор был сделан родившей его матушкой культурой), а языковой, сиречь поэтический. И сам объяснил, почему. Это был побег в чащу языка, побег к простым смыслам сложного:

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе…

Еще в роковом ноябре 1933-го им было сказано:

А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать,
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть.
Наглей комсомольской ячейки
И вузовской песни бойчей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей…

Такое мученическое напряжение могло разрешиться только Прометеевым бунтом – стихами «Мы живем, под собою не чуя страны», и «Одой».

Поэт Осип Мандельштам, погибший в 1938-м в дальневосточном лагере, и через семь десятилетий не прочтен и не понят. И виной тут не только наше традиционное неумение читать «темный язык», но и наши собственные поэтическая, академическая и гражданская инфантильность.

Часто пишется казнь, а читается правильно – песнь,
Может быть, простота – уязвимая смертью болезнь?

В апреле – мае 1935 г. Мандельштам предсказал:

…Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов –
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!

Увы, мы – племя стихотворцев и пушкиноведов (не в штатском, а вполне в либерально-цивильном) страшной иронии этих строк слышать не хотим. Мы в наших инстинктивных реакциях все еще остается наследниками убившей Мандельштама Сосо-ветской и Сосо-листической власти исключенного из семинарии провинциального стихотворца, который (по наблюдению Берестова) так обиделся на Бога, что и партийный псевдоним себе изваял (может, сознательно, а, может и нет) из имени противника Иеговы – Сатанаила.

Если вспомнить наблюдение Игоря Фролова о том, что в строке «Оды» «Хочу назвать его – не Сталин – Джугашвили!» поэт играет на анаграмме ДЖГВ = ДЖэГоВах (Джугашвили–Иегова), если вспомнить звучащую там же шестикратную анаграмму «Черт» и анаграмму «Имя ЕГО слАВное», адресованную в последних строчках уже не к земному лже-богу, а к богу Небесному, мы получим то, что никакими совпадениями не объяснишь. Получим систему мандельштамовской поэтической кабалистики .

Однако не многовато ли во всем этом анаграммного материала?

По-моему, – в самый раз. Но вот мнение лингвиста Сергея Николаева:

«…письмо прочитал, с тобою согласен (a priori), п.ч. случайные анаграммы, конечно, бывают (де Соссюр на этом попух и загремел в дурку, 90% своей жизни потратив не на лингвистику, в которой был гений, а на поиски анаграмм, которых по мере приближения санитаров находил везде и у всех всё больше, а устройство всё мудрёнее), но здесь-то сочетание внутренних тривиальных анаграмм (будто нарочно – чуть-чуть немногому sapienti sat) со стёбно-издевательским стилем самой Оды, и чтобы это просечь, вовсе не надо быть поэтом, всего лишь скорее «любителем слова» (сиречь филологом).

Чего не видно в стихотворении – это жополизства (скорее издевательская позиция – вот вы все так пишете, и я напишу, и написал трагическую пародию) ».

Мандельштам недаром не озаглавил своей «Оды». В державинском контексте русской лирической традиции над определением жанра этих стихов должно стоять одно слово – «Чёрт».

Работая над «Одой» и предупреждая грядущие ее линейные толкования, 20 января 1937 г. Мандельштам пишет стихотворение в четыре строки:

Как землю где-нибудь небесный камень будит,
Упал опальный стих, не знающий отца.
Неумолимое – находка для творца –
Не может быть другим, никто его не судит.

«Отец» с маленькой буквы – это то, как Гефест у Эсхила называет Зевса.

Поэту незачем было познавать «отца народов». Он сам был небесным камнем, будившим и землю, и своих современников. И в этом он честно повторил подвиг Прометея.

В русской литературе у него были предшественники и последователи: протопоп Аввакум, Радищев, Пушкин, Рылеев, Лермонтов, Галич, наконец, не раз цитируемый Мандельштамом в собственных его стихах автор «Слова о полку Игореве».

ОТКЛИКИ В ФБ

Бритье освежает.

Из разговора

В поэтическом интерьере Осипа Мандельштама несколько раз появляется парикмахерское кресло. Напомним хотя бы мандельштамовские стихи 1931 года:

Как будто в корень голову шампунем

Мне вымыл парикмахер Франсуа —

и абзац из “Египетской марки” , где Мандельштам поместил своего двойника Парнока в то место, в котором так естественно завестись двойнику — зеркальному, отчужденному из-за вынужденного долгого и заинтересованного разглядывания подобию клиента-Нарцисса, — и где упоминание о крови обязано двойной профессии цирюльника: брильщика и рудомета (как гоголевский Иван Яковлевич, “на вывеске его изображен господин с намыленною щекою и надписью: “И кровь отворяют””):

А парикмахер, держа над головой Парнока пирамидальную фиоль с пиксафоном, лил ему прямо на макушку, облысевшую в концертах Скрябина, холодную коричневую жижу, ляпал прямо на темя ледяным миром, и, почуяв на своем темени ледяную нашлепку, Парнок оживлялся. Концертный морозец пробегал по его сухой коже и — матушка, пожалей своего сына — забирался под воротник.

— Не горячо? — спрашивал его парикмахер, опрокидывая ему вслед за тем на голову лейку с кипятком, но он только жмурился и глубже уходил в мраморную плаху умывальника.

И кроличья кровь под мохнатым полотенцем согревалась мгновенно.

Цитата из “Записок сумасшедшего”, которому выбрили голову (“несмотря на то, что я кричал изо всей силы о нежелании быть монархом”), напоминает, что сидящий в кресле становится королем-миропомазанником. Также в этом пассаже замечено, что в цирюльнях гнездится обещание музыки и театра, пира искусств, — вспомним не некстати чаплиновского двойника-антипода великого диктатора, бреющего посетителя под “Венгерский танец” Брамса, или же стихотворение ценимого Мандельштамом Алексея Лозина-Лозинского “Парикмахерская”:

В парикмахерской есть острая экзотика...

Куклы, букли, пудра, зеркала;

У дверей мальчишка с видом идиотика;

Строй флакончиков на мраморе стола.

На щеках у посетителя намылена

Пена, точно пышное жабо.

Бреет страшной бритвой с пристальностью филина

Полунищий пшют иль старый би-ба-бо.

И улавливаю всюду ароматы я —

И духов, и мазей, и румян,

Будуарные, фальшивые, проклятые,

Как напыщенный и пакостный роман.

Как старательно приклеено приличие

К мертвым куклам или ко пшюту!

И, как каменный, гляжу я на обличия,

Маскирующие смерть и пустоту.

О, мне страшно, не увижу ль я, бесчувственный,

Здесь однажды — белого Пьеро,

Умирающего с розою искусственной

За ужасно-водевильное Добро?

В связи с первой цитатой о живительном цирюльнике заметим, что именно некая французская традиция “поэтизации” парикмахера, на говорящем имени-этнониме которого настаивал Мандельштам (а не просто низовая куаферская галломания ), возможно, сказалась в другом случае , когда речь идет о власти и ее двусмысленной доброте, — в мае 1935 года в стихотворении о стрижке детей “машинкой номер первый” :

Еще комета нас не очумила,

И пишут звездоносно и хвостато

Толковые лиловые чернила...

Здесь, видимо, содержится отсылка к “детской” рондели Тристана Корбьера “Petit mort pour rire” (“Смерть на посмешище”) с ее окольцовывающим стихом “Va vite, leger peigneur de cometes!” (Вперед, проворный расчесыватель комет!), обыгрывающим этимологию слова “комета”, связывающую его с греческим обозначением шевелюры.

Знаменитая ныне строка из мандельштамовского “Ариоста”:

Власть отвратительна, как руки брадобрея, —

числит среди своих литературных источников, наряду с прочими , и французский — строчку перевода Бенедикта Лившица из “Oraison du soir” Артюра Рембо — “Je vis assis, tel qu’un ange aux mains d’un barbier” (возможно, что стимулом к цитированию явилась именно проблема перевода трудного места, которую Б. Лившиц решал по-разному — “прекрасный херувим с руками брадобрея” и “подобно ангелу в руках у брадобрея”).

Можно было бы сказать, что к мандельштамовскому сравнению каждый читатель мужского пола без заминок пришел бы, отправляясь от опыта обязательной рутины, но и этот опыт давно уже был увековечен литературным прецедентом — у того, кого Мандельштам называл “самым лучшим и здоровым из всего нашего чтенья” (“Шум времени”), — у Марка Твена в рассказе “О парикмахерах”:

Затем он начал меня брить, вдавливая мне пальцы в лицо, чтобы растянуть кожу, поворачивая и вертя мою голову то в одну сторону, то в другую, и все время весело поплевывая. Пока он орудовал на грубых частях моего лица, я не страдал, но когда он начал скрести, соскабливать и тянуть меня за подбородок, слезы выступили у меня на глазах. После этого он обратил мой нос в рукоятку, чтобы ловчее брить углы моей верхней губы, и благодаря этому я мог ощутительно убедиться, что в число его обязанностей в лавке входила чистка керосиновых ламп. Прежде я часто, от нечего делать, спрашивал себя: кто этим занимается — подмастерья или же сам хозяин?

Из многочисленных образчиков топоса “парикмахер-олигарх” обратимся к случаю, когда тема парикмахера пронизывала репутацию одного и того же лица, бывшего одновременно как в известном смысле носителем власти , так и в известном же смысле поэтом, — строгого , но уступчивого и всепонимающего (последнее качество иногда ретроспективно преувеличивалось мемуаристами в видах сиюминутной полемики ) Анатолия Васильевича Луначарского, о котором сохранились записанные сексотом слова Мандельштама в 1933 году: “Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверно услышим рапсодии Крупской”. Некогда его изобразил стилизованный лубок (предположительно идущий вослед парикмахеру Михаила Ларионова ) Александра Глускина (художника из группы с провоцирующим названием “НОЖ” — Новое общество живописцев) “Наркомпрос в парикмахерской”. Луначарский, наконец, являлся автором драмы “Королевский брадобрей” (1906).

Первым вспомнил о давнем сочинении свежеиспеченного начальника большевистской культуры живший тогда в Америке беллетрист и драматург Осип Дымов:

Это было в дни первой русской революции. Тогда петербургская интеллигенция собиралась у известного поэта Вячеслава Иванова. <...> В этот вечер была новинка: А. Луначарский, вернувшийся из-за границы, читал в рукописи свою четырехактную драму “Брадобрей короля”. Луначарского хорошо знали в литературно-общественных кругах и встретили тепло. Многим, конечно, были известны его крайние взгляды, но в те времена это совсем не было грехом... Я слышал о нем, как о даровитом, образованном и начитанном человеке, но о том, что он пишет драмы, я не знал. Я хорошо помню его пьесу. Это была ядовитая сатира на самодержавие. Над какой-то страной (само собой подразумевалась Россия) царствует неограниченный властелин. Этого властелина каждое утро бреет цирульник. Делая свое дело, хитрый брадобрей незаметно забирает власть над королем. Он сплетничает, доносит, советует, назначает и смещает министров. Каждое утро является он с бритвой и с коробом политических новостей. Король, сам того не зная, превращается в игрушку своего брадобрея. Собственно, управляет страной не король, а его цирульник. А однажды брадобрей во время бритья перерезывает королю горло. Самодержец падает на пол, а брадобрей, наступив ногою на его труп, спрашивает:

— Кто теперь король?

Пьеса, помню, в общем понравилась, хотя особенными художественными достоинствами не отличалась. Разумеется, ее на сцене не играли: нечего было и думать представлять ее в цензуру.

Как сейчас, вижу Луначарского — теперешнего министра народного просвещения — и Александра Блока, стоящих в углу и беседующих об этой пьесе. Блок своим ровным бесстрастным голосом что-то говорил Луначарскому, и тот внимательно слушал.

Прошли годы и годы. Десятилетие миновало. И сейчас с грустью читаю о том, как “взбунтовавшиеся рабы”, напав на усадьбу нашего прекрасного поэта, наследника Пушкина, сожгли и порвали его рукописи...<...> Кто же поднял темные, слепые силы на Блока, на мирного и прекрасного служителя муз? Не то ли разнузданное грубое начало, которое так тщательно поощряется и, пожалуй, провоцируется явлением, называемым “большевизмом”? Короля нет, и брадобрей цирульник, наступивший ногой на его горло, заявляет во всеуслышание:

— Я теперь король!

<...> Я вспоминаю пьесу А. Луначарского “Брадобрей короля” и сейчас с горьким сердцем думаю, что нечто пророческое было в ней: брадобрей, цирульник, парикмахер в самом деле стал самодержцем.

— Я король! — говорит он, натачивая бритву. Ба! Не писал ли это драматург Луначарский о большевике Луначарском?

— Я король! — исступленно кричит Луначарский и точит бритву на культуру .

По памяти О. Дымов несколько неточно передает и судьбу пьесы и ее финал: она была опубликована, хотя и вызвала нарекания цензуры за изображение “моральной несостоятельности носителя верховной власти” и “речи кощунственного характера” , была замечена критикой (в частности, отрецензирована в главном печатном органе символистов) и вообще, по мнению автора, познала “заметный успех , в том числе персонально у В.И. Ленина .

Во время предсмертного бритья жестокий король Крюэль (намеревающийся обвенчаться с собственной дочерью, ссылаясь на прецедент праведника Лота) говорит парикмахеру:

Где власть — там наслажденье преступленьем.

Я бог земной, не правда ль, Аристид?

После того как Аристид “быстрым движением бритвы перерезывает горло королю” и голова последнего отваливается, следует заключительный монолог:

А, бог земной, а, властелин могучий!

Я бога бог, судьба судеб, я — власть

Над властью! О, минута упоенья!..

Минута упоенья! Я разрушил

Гордыню эту! Если б брадобреем

Я был у Господа на небе, или

У Люцифера в преисподней, — то же

Я сделал бы, клянусь! Ведь ты учил,

Что наслажденья нету выше власти —

И я тебе поверил!

(Становится в гордую позу, наступив на грудь Крюэля, протягивает вперед руку, скрючив пальцы. )

Власть, о власть!

В январе 1919 года, когда Мандельштам, несколько манкируя своими обязанностями , в атмосфере прекраснодушных словопрений, заданной руководителем отрасли, служил в Москве под началом Луначарского в Наркомпросе, пьеса была поставлена в колонном зрительном зале Театра драмы и комедии. Роль поразившего “адским отблеском на выразительном, страждущем, умном лице” короля, монологом своим понравившегося Ленину , исполнял Илларион Певцов , бритый затылок которого в роли белогвардейского полковника в киноленте “Чапаев” подсказал строки:

Лошадиная бритва английская

Адмиральские щеки скребла.

Cатирический укол в стихотворении 1933 года играет взаимообменом атрибутов тирана (жирнопалого?) и обслуживающего его персонала, связывает эпоху Ариосто с днями, когда писалось стихотворение о нем , феррарских меценатов XVI века — с хвастливым и многоглаголивым , как парикмахеры (еще у Плутарха на вопрос парикмахера — как брить? — Архелай отвечает: “Молча”), народным экс-комиссаром просвещения. Цитата из французского нарушителя спокойствия оказывается жестом, предъявленным вельможному адресату, — в заключение тронутого Мандельштамом кощунственного сонета герой Артюра Рембо делает с небесами то же, что монологист “Исповеди хулигана” хотел сделать из окошка с луной (напомню, что дебоширящего “Есенина в участке” Маяковский срифмовал с “Луначарским” ):

За кружкою пивной жить начал сиднем я,

Подобно ангелу в руках у брадобрея;

Подчревье изогнув и трубкою дымя,

Смотрю на облачные паруса и реи.

Как экскременты голубятни, на меня

Мечты горящие нисходят, душу грея;

А сердце грустное, порой их прочь гоня,

Тогда на заболонь походит уж скорее.

Так, кружек сорок выпив или тридцать пять

И все свои мечты пережевав и слопав,

Сосредотачиваюсь я, чтоб долг отдать;

И кроткий, словно бог, бог кедров и иссопов,

Я в небо писаю,— какая благодать! —

С соизволения больших гелиотропов.

1) См. о нем: Bonola A. Osip Mandel’stam’s “Egipetskaja marka”. Eine Rekonstruktionen der Motivsemantik. MЯnchen, 1995. S. 242—243.

2) Мандельштам Н. Воспоминания. Нью-Йорк, 1970. С. 255.

3) Лозина-Лозинский А. Троттуар. Стихи. Пг., 1916. С. 16.

4) Липкин С. “Угль, пылающий огнем” // Литературное обозрение. 1987. № 12. С. 99; Левинтон Г. Маргиналии к Мандельштаму // Осип Мандельштам. Поэтика и текстология. К 100-летию со дня рождения. Материалы межвузовской научной конференции 27—29 декабря 1991 г. М., 1991. С. 37.

5) Ранее автор стихотворения “Довольно кукситься, бумаги в стол засунем...” был по касательной задет в критической статье: “...барство Друзина того же порядка, как “барство” Мандельштама в правильной (хотя и не новой) трактовке Берковского. <...> Но если Мандельштам любовался барски-крупнобуржуазной культурой с позиции среднебуржуазного интеллигента, то Друзин любуется интеллигентски-буржуазными “манерами” в литературе, презирая “мужиков”, “фабричных” и плохо одетых разночинцев, как какой-нибудь “куафер Жозеф”, претендующий на высокую “культурность”” (Горбачев Г. Полемика. Л.; М., 1931. С. 122). “Франсуа”, помимо всего прочего (например, тема Франсуа Вийона — ср.: Дутли Р. Еще раз о Франсуа Вийоне // “Сохрани мою речь...”: Мандельштамовский сб. Вып. 2. М., 1993. С. 77—80), может быть, таким образом отсылает своим окончанием еще и к слову “буржуа”, лейтмотиву этого критического выпада.

6) Ср. в написанных незадолго до “Стрижки детей” мандельштамовских “Стансах” образ “садовника и палача”, возможно, восходящий к гюисмансовскому парикмахеру (Тименчик Р. Текст в тексте у акмеистов // Труды по знаковым системам. XIV. Тарту. 1981. С. 70).

7) Ср. новейший комментарий: “Оптимистическое стихотворение <...> омрачено двусмысленным выражением “в (к) высшей мере”: с 7 апреля 1935 г. к уголовной ответственности стали привлекаться дети с 12 лет (арестантов тоже стригут)” (Мандельштам О.Э. Стихотворения. Проза / Сост. Ю.Л. Фрейдина. Предисл. и коммент. М.Л. Гаспарова. М.: РИПОЛ КЛАССИК, 2001. С. 797).

8) См., например: Искандер Ф. Ласточкино гнездо. М., 1999. С. 376—377.

9) Например, описание рук Ивана Яковлевича из гоголевского “Носа” у Иннокентия Анненского (Мусатов В. Лирика Осипа Мандельштама. Киев, 2000. С. 419). Ср. очередь ожидающих контекстов: Амелин Г.Г., Мордерер В.Я. Миры и столкновения Осипа Мандельштама. М., 2000. С. 203—208.

10) Мандельштам О.Э. Стихотворения. Проза. С. 789.

11) Rothman Irving N. The Reliable Barber Supply Co.: An Annotated, Chronological Bibliography on the Barber — Second Delivery // Bulletin of Bibliography. 1998. Vol. 55. № 2. P. 101—121; ничтожный парикмахер изменяет ход мировой истории в переведенном на русский язык романе Лео Перуца “Тюрлюпен” (1924).

12) См., например, его отзыв 1923 года о мандельштамовском переводе из Жюля Ромена: “Я знаю, что “Всемирная литература” поручила перевод этой вещи какому-то очень крупному поэту, не помню сейчас точно — кому. Есть заявления очень компетентных лиц, что перевод сделан блестяще” (Литературное наследство. Т. 82. М., 1970. С. 309). К Луначарскому как к власти Мандельштам обратился после конфликта с чекистом Яковом Блюмкиным (Дзержинский Ф. Показания... по делу убийства германского посланника графа Мирбаха // Красная книга ВЧК. 2-е изд., уточн. М., 1989. Т. 1. С. 257).

13) Ср. в известном в 1920-е годы стихотворении Валентина Стенича: “Наркомвоен отрывисто чеканит / Главе правительства сухой вопрос, / И у широкого окна очками / Поблескивает строгий Наркомпрос”. Ср. воспоминания Владислава Ходасевича о 1918 годе: “В общем, это была вполне характерная речь либерального министра из очень нелиберального правительства, с приличною долей даже легкого как бы фрондирования. Все, однако, сводилось к тому, что, конечно, стоны писателей дошли до его чуткого слуха; это весьма прискорбно, но, к сожалению, никакой “весны” он, Луначарский, нам возвестить не может, потому что дело идет не к “весне”, а совсем напротив. Одним словом, рабоче-крестьянская власть (это выражение заметно ласкало слух оратора, и он его произнес многократно, с победоносным каждый раз взором) — рабоче-крестьянская власть разрешает литературу, но только подходящую. Если хотим, мы можем писать, и рабочая власть желает нам всяческого успеха, но просит помнить, что лес рубят — щепки летят” (Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1997. С. 244).

14) Ср. его благосклонное отношение к наследию В. Хлебникова (Харджиев Н. Статьи об авангарде: В 2 т. Т. 2. М., 1997. С. 288—289) при сдержанном отношении к фигуре поэта: “...большой русский футурист Хлебников, которого сейчас начинают прославлять как великого поэта (по-моему, напрасно)” (Литературное наследство. Т. 82. М., 1970. С. 329).

15) Ср., например, запись К.И. Чуковского 1965 года: “О Луначарском я всегда думал как о легковесном и талантливом пошляке, и если решил написать о нем, то лишь потому, что он по контрасту с теперешним министром культуры — был образованный человек” (Чуковский К. Дневник. 1930—1969. М., 1994. С. 370); см. также статью, построенную на антитезе “Жданов—Луначарский”: Крузенштерн-Петерец Ю. Значение доклада Жданова // Антигона. Шанхай. 1948. № 1. С. 4—15.

16) Cahiers du monde russe. 2002. № 43. Р. 626. Ср. отклик Г.В. Адамовича на поэму “Концерт” (1921): “И вот, наконец, заключительный гимн: “Обнимитесь, миллионы! / Бейтесь вместе все сердца! / Равны все мужи и жены, / В каждом чтите вы творца! / /...Ибо жизнь мы все прияли, / В мире “Я” себя нашло, / В людях звезды засияли, / И клубясь, издохло зло”. Жаль, что нельзя перепечатать всю поэму в качестве “маленького фельетона”. Никогда Тэффи не угнаться бы за Луначарским” (Звено. 1926. 28 марта); Луначарский читал эту поэму несколько раз в Доме печати в Москве весной 1921 года, по-видимому, объясняя при этом, что “он пробует разрешить проблему приближения поэтического словесного произведения (по конструкции, по расположению частей, по чередованию тем, по введению лейтмотивов) — к форме музыкальных произведений. Отсюда и название поэмы, тема которой — противопоставление личности и космоса, личности и коллектива и финальное примирение обоих” (Из Москвы // Дом искусств. 1921. № 2. С. 125); см. также: Tait A. Lunacharsky: poet of the Revolution (1875—1907). Birmingham, 1984; Трифонов Н.А. О Луначарском-поэте // Русская литература. 1975. № 4. С. 137—144.

17) “Чудесный”, по словам строгого ценителя (Сидоров А. Выставка “Нож”// Правда. 1922. 30 ноября); воспроизведен в: Эхо. 1923. № 7. С. 12; нынешнее его местонахождение неизвестно.

18) См.: Bown M.C. Socialist Realist Painting. New Haven; L., 1998. P. 70; о стихотворении Маяковского “Ничего не понимают” (1913) А. Крученых говорил, что это “ремесленная подпись к картине М. Ларионова “Парикмахер”” (Харджиев Н. Статьи об авангарде: В 2 т. Т. 1. М., 1997. С. 65).

19) Выставка и манифест “Нож” вызвали дискуссии о допустимости сатиры и иронии и о борьбе с французским влиянием (см.: Щукарь М. Еще о выставке “Нож” // Правда. 1922. 8 декабря; Тугендхольд Я. Бег на месте // Русское искусство. 1923. № 1. С. 88—90). Выставку сопровождал скандал, когда местная администрация потребовала снять картины, содержащие издевку над советским бытом, и личное заступничество Луначарского предотвратило эту репрессивную меру (Адливанкин С. О выставке “НОЖ” (Из воспоминаний) // Борьба за реализм в изобразительном искусстве 20-х годов. Материалы. Документы. Воспоминания. М., 1962. С. 109—110).

20) Дымов О. Брадобрей короля // Русское слово. Нью-Йорк. 1917. 15 декабря; других сообщений о читке этой драмы на “Башне” Вяч. Иванова нам не попадалось.

21) Фойницкий В.Н. А.В. Луначарский и царская цензура // Русская литература. 1975. № 4. С. 146.

22) Ср.: “Иллюстрация, долженствующая показать, как ошибочно в безмерности власти полагать смысл и наслаждение жизни. <...> И Аристотель хвалил неожиданную развязку, да требовал, однако, чтобы она была подготовлена. А ведь в шести предыдущих картинах ничего общего с последней: г. Луначарский состязуется с Шелли в разработке сюжета “Ченчи”, конечно — весьма безуспешно. В итоге — нелепая конструкция и утомительная растянутость пьесы да убийственные стихи! Из ада вытянули свои ноги. — Таков народ, магнаты. Вы видели? — Себя защитит. Так-то, милый друг. — В приделе. Видела я сама. — “За других”. И еще: “кто хочет душу”... Эти строки имеют быть пятистопными ямбами. Не обошлось и без курьеза. По ремарке “действие происходит в XV веке в феодальном западно-европейском государстве”. Не забавно ли в обстановке этой эпохи слышать голос фигаро-Аристида, пародирующего поэта XIX столетия: “Вороны каркают вокруг, / Разевая рты, / “Подожди, мой милый друг, / Повисишь и ты!””. А жаль, что ради правильности размера г. Луначарский в первом стихе не поставил “враны”. Тогда в его поэзии, помимо сомнительной близости ее к Гёте, ярко сказалось бы родство ее с поэзией Тредьяковского” (Курсинский А. А. Луначарский. Королевский брадобрей. Пьеса в 7-ми картинах. Книгоиздательство “Дело”. Цена 30 коп. // Весы. 1906. № 9. С. 69—70). Ср. также: “...пьеса г. Луначарского построена слишком схематично. Образы говорят не за себя, а все время развертывают основную мысль автора. При этом автор и сам не доверяет себе как художнику, — и поэтому он слишком подчеркивает свои положения и чуть ли не разжевывает их, постоянно возвращаясь к ним и детализируя их. От этого пьеса вышла длинной, скучной, а, следовательно, и не художественной, хотя некоторые сцены и читаются не без интереса” (Кр<анихфельд> В. А. Луначарский. Королевский брадобрей. Пьеса в 7-ми картинах. Книгоиздательство “Дело”. СПб., 1906. Цена 30 коп. // Мир Божий. 1906. № 6. 2-я паг. С. 64).

23) Горький М. Неизданная переписка. М., 1974. С. 13.

24) “Он в пьесе отметил, конечно, то, что является для меня самым важным: попытку, с одной стороны, проанализировать, что такое монархическая власть, на каких общественных противоречиях вырастает она, а, с другой стороны, показать ее естественное превращение в чудовищное властолюбие, непосредственно переходящее в своеобразное безумие” (Литературное наследство. Т. 80. М., 1971. С. 230).

25) Луначарский А. Королевский брадобрей. Пьеса. 2-е изд. Пг., 1918. С. 109—110.

26) Ср.: “В работе он не участвует, только в заседаниях” (Лундберг Е. Записки писателя. Л., 1930. С. 167); “Мандельштам служил в Комиссариате у Луначарского <...> а главным образом бегал от своей секретарши” (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 328); “Мы оба были сотрудниками отдела “эстетическое воспитание”, соприкасались каждодневно по работе, хотя сейчас трудно даже точно определить, в чем именно заключалась тогда наша работа... Но работали мы, что называется, с жаром! Все мы были увлечены общим заданием своего отдела, много говорили, фантазировали и спорили о том, какими методами лучше всего проводить эстетическое воспитание народа, в первую очередь детей и подростков” (Воспоминания С.Г. Вышеславцевой // Санкт-Петербургские ведомости. 2001. 13 января).

27) Нерлер П. Осип Мандельштам в Наркомпросе в 1918—1919 годах // Вопросы литературы. 1989. № 9. С. 275—279.

28) Ашмарин В. [Ахрамович В.Ф.] “Королевский брадобрей” // Известия ВЦИК Советов. 1919. 4 января; исполнитель был загримирован под Ивана Грозного.

29) Дрейден С. В зрительном зале — Владимир Ильич. Новые страницы. М., 1970. С. 315—316.

30) Ср.: “...короля Крюэля свободно можно трактовать по различному, — как величавого деспота, как мономана-выродка, как философски-настроенного резонера, или еще как-нибудь иначе. Талантливый г. Певцов не останавливается в рамках одного образа, сбивается, говоря актерским языком, с одного тона в другой...” (А.А. “Королевский брадобрей” // Правда. 1919. 5 января).

31) В мае 1933 года Луначарский устроил у себя прощальный званый ужин для писателей, среди которых как будто присутствовал и Пастернак (Чарный М. Направление таланта. Статьи и воспоминания. М., 1964. С. 261); московские слухи о приемах у Луначарских отразились в романе (1934) заезжего англичанина (Muggeridge M. Winter in Moscow. Michigan: Grand Rapids, 1987. P. 164); сам автор, судя по его московским дневникам (Like it was. The Diaries of Malcolm Muggeridge / Selected and edited by John Bright-Holmes. L., 1981), на этих приемах не присутствовал.

32) Ср. запись слов Ахматовой 15 января 1926 г.: “О Луначарском за границей, который называет среди трех пользующихся наибольшим успехом в Европе советских пьес — свою” (Лукницкий П.Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. II. 1926—1927. Париж; М., 1997. С. 8); речь идет о наркомовских “Письмах из Берлина” в вечерней “Красной газете” с 10 по 15 января 1926 г.

33) Можно понять, что Мандельштамы присутствовали на диспуте Луначарского с главой “живой церкви” А. Введенским (Мандельштам Н. Вторая книга. М., 1990. С. 320); ср. замечание в дневнике Михаила Кузмина про “эту балалайку — Луначарского” (Минувшее. Paris. № 12. 1991. С. 453); ср. первое впечатление Александра Бенуа: “Сама речь показалась мне остроумной, а моментами даже блестящей, по существу же это был набор уже начинавших тогда мне приедаться формул и трюизмов. Говорил Л<уначарский> громко, отчетливо, однако не поднимал голоса до крика... и без малейшей запинки. А ведь еще не так давно (например, в дни моей юности) почиталось, что Россия не обладает ораторами. Теперь же мы, несомненно, вступили в эру самого безудержного словоизвержения...” (Бенуа А.Н. Мой дневник. 1916—1917—1918. М., 2003. С. 197); ср. также Главначпупса в “Бане” Маяковского, легко импровизирующего на историко-культурные темы, и т.д.

34) Plutarch’s Essays and Miscellanies: 5 vols. Vol. 4. Boston; N.Y., 1909. P. 238.

35) Знакомец Мандельштама приводил этот сонет как образчик цинизма, повлиявший на футуристов (Поступальский И. Литературный труд Давида Д. Бурлюка. Нью-Йорк, 1931); ср. обсуждение вопроса о том, что во французской традиции сонет звучит менее цинично, чем на русское ухо: Etiemble R. Nouveax aspects du mythe de Rimbaud. Rimbaud dans le monde slave et communiste. Fasc. II. Le mythe de Rimbaud dans la Russie Tsariste. Centre de documentation universitaire. Paris . P. 66—67.

Осипу Мандельштаму - 125 лет.

И памятники есть, и разноязычные исследо­вания творчества, и всё написанное вроде опуб­ликовано. Но по-прежнему в массовом сознании этот поэт - нервный и непонятный, мятущийся и капризный - как бы вне главного направления русской поэзии (хотя сам он старался продолжать линию Пушкина). Его можно любить и понимать, но обязательно - жалеть. А Мандельштам - самый смелый русский поэт 20−го века, абсолютно взвешенный и не изменяющий своей сложной и честной позиции, своему глубокому и объёмному методу. Даже когда пишет - сначала! - резкую и точную карикатуру на всесильного тирана, а потом слагает - ему же! - оду почти в духе Джамбула (которому, впрочем, помогали в подхалимаже мастеровитые переводчики).

«Власть отвратительна,как руки брадобрея»

Объясню. Позиция была - при всём уважении к государству, к его архитектуре, при всём недоверчивом внимании к его механизмам прежде всего смотреть на положение человека, на уровень насилия над личностью, на уровень насилия прямого, смертельного. При этом он чутко следит за обществом, сопереживает его настроениям - и в 1905 году, и в 1914−м, и в 1918−м, и в 1937−м. Он не хотел быть человеком из толпы, хотя так же, как у всех, топорщился его пиджак среди других пиджаков «Москошвея». Он хотел, как и уважаемый им Маяковский, допустим, быть «понят родною страной». Старался жить «большевея» - и поэтому старался понять, чего же так возлюбили Сталина те, кого тот в любую минуту мог послать на казнь.

Определяющим в стихах Мандельштама было слово «казнь». И в жизни, думаю, тоже. Не нужно видеть его трусом, боящимся насильственной смерти, раз он о ней всё время пишет. Казнь вызывала у него отвращение, но и притягивала взгляд - недаром он сравнивает её с песнью. А песни разные бывают - и бандитские тоже. Именно из-за казней и прочих крупных несправедливостей царской России он, человек старой и отнюдь не пролетарской культуры, мог себе позволить в советское время написать, что «с миром державным» он связан был слабо. Хотя во время Первой мировой даже, как и многие интеллигенты той поры, съездил на фронт санитаром. В первую революцию, до этого, считал честью сопереживать революционерам, опять же, как многие интеллигенты. Видел в марксизме стройную архитектуру мысли. Но сочувствовал он скорее эсерам, сохранилось свидетельство выступления Бориса Савинкова в Париже, на котором самой яркой фигурой, кроме оратора, был двадцатилетний русский студент с характерной нерусской внешностью.

С эсерами связан и самый яркий его не поэтический, а чисто гражданский поступок. В Петрограде он печатался в их газетах, вместе с Ахматовой выступал на их митингах, в частности, на митинге в защиту свободы слова читал свои стихи на эту тему. Поэтому близко был знаком со многими деятелями партии левых эсеров, вместе с большевиками составлявшую в начале 1918 года правящую советскую хунту. О столкновении молодого Осипа с одним из них есть история, широко известная из мемуаров Надежды Мандельштам.

Не польский граф, так немецкий

В одном из литературных кафе сидел подвыпивший левый эсер из самозванных интеллигентов Яков Блюмкин, отвечавший в ЧК за работу с иностранцами. И хвастал своей значительностью, показывая присутствующим бумаги. Вот, мол, поставлю роспись «Расстрелять!» - и нет человека. Подлетел к нему Осип Мандельштам, выхватил бумагу, говорят - разорвал, легенда это не утверждает. Но есть письменное свидетельство ответственного лица, которое документально подтверждает то, что было дальше и с бумагой, и с человеком, на которого она была составлена и ждала резолюцию, и с Яковом Блюмкиным. Да и со всеми нами, даже и сейчас живущими. Потому что свидетельствовал Феликс Дзержинский, причём по вопросу гораздо более широкому, чем расстрел или спасение одного человека. Он объяснял, почему и как в его ведомстве работал Яков Блюмкин, активнейший участник событий 6 июля - так называемого «восстания левых эсеров».

Из показаний Дзержинского: «За несколько дней, может быть за неделю, до покушения я получил от Раскольникова и Мандельштама (в Петрограде работает у Луначарского) сведения, что этот тип (имеется в виду Яков Блюмкин - уточнила писательница и музейный работник Наталья Громова, недавно помянувшая эту историю) в разговорах позволяет себе говорить такие вещи: «Жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку - через два часа нет человеческой жизни. Вот у меня сидит гражданин Пусловский, поэт, большая культурная ценность, подпишу ему смертный приговор», но, если собеседнику нужна эта жизнь, он её «оставит» и т. д. Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что если он кому-нибудь скажет о нём, он будет мстить всеми силами. Эти сведения я тотчас же передал Александровичу, чтобы он взял от ЦК (очевидно, партии левых эсеров. - И.Г.) объяснения и сведения о Блюмкине для того, чтобы предать его суду. В тот же день на собрании комиссии было решено по моему предложению нашу контрразведку распустить и Блюмкина пока оставить без должности. До получения объяснений от ЦК левых эсеров я решил о данных против Блюмкина комиссии не докладывать. Блюмкина я ближе не знал и редко с ним виделся».

За этим стоит вот что. После столкновения в кафе Мандельштам пошел к Ларисе Рейснер, тогда ещё не ставшей героическим комиссаром из «Оптимистичес­кой трагедии», но уже успевшей из декадентской барышни прев­ратиться в видную революционерку и жену Фёдора Раскольникова, ещё более видного военного и политического деятеля. Она ценила стихи хорошо ей знакомого поэта и согласилась подвести его к Раскольникову, который, как мы видим, привел Мандельштама к Дзержинскому. По крайней мере ближайшая цель
Осипа Эмильевича была достигнута: польского поэта (и графа-дипломата) Ксаверия Пусловского не рас­стреляли, с чем польскую куль­туру и историю можно позд­ра­вить. Но его соплеменник Дзержинский, у которого тот сидел, не доложил Чрезвычайной Комиссии о проделках Блюмкина. Меры не принял.

И зря - вот и пришлось давать показания уже другой комиссии. Яков-то Блюмкин вскорости пришёл к другому графу-дипломату, послу Германии фон Мирбаху и расстрелял его, взяв на себя функции и судьи, и палача. Пос­ле чего был похерен Брестский мир с Германией, как этого открыто добивались левые эсеры, которые тут же устроили попытку вооруженного столкновения с большевиками. На убийство посла, возможно, была согласна и большевистская часть ЧК, о чем и допрашивали ее руководителя Дзержинского уже на той комиссии, в которой он не был председателем.

Почему это всё касается и нас? Ну, во-первых, с поддержкой Германии активизировалась гражданская война, продолжающаяся и сейчас в российских головах. Во-вторых, вскоре начался массовый большевистский террор, кстати, одним из поводов для него стал теракт молодого поэта Леонида Каннегисера (в доме которого бывал Мандельштам) - бывший
юнкер застрелил в Петрограде руководителя местной ЧК, левого эсера Урицкого. Террор сказывается в России, да и не только, до сих пор. Как и монополия на власть: большевики после этих событий остались одни во главе Советов, а крестьянская масса, шедшая за эсерами, лишилась своего политического представительства, что привело к продразверсткам и голоду.

Между прочим, Мандельштам был одним из немногих, кто в 1933−м уже году вслух заметил организованный Сталиным новый голодомор и написал в стихах из Старого Крыма о крестьянах, «тихо умиравших по дорогам и стоявших молча у калитки». Калитка была дома Александра Грина, в котором остановились Мандельштамы…

Вот вам и власть поэзии: вряд ли Рейснер повела бы Мандельштама в «высшие эшелоны власти», если бы не была поклонницей его стихов, между прочим, многие из них дошли до нас из её архива. И Дзержинский не был бы предупрежден (другой вопрос, как он этим распо­рядился), и Блюмкин бы легко расправился не только с польс­ким графом, в имении которого были организованы первые отряды Пилсудского, но и с прекраснодушным его защитником. Видимо, поляк сохранился в подсознании поэта, которому с тех пор казалось, что звонок телефона выговаривает: «Дзенкую, пане!» И не было бы многих стихов, повернувших, как и предполагал Осип Мандельштам, русскую поэзию.

«Непонятный» основоположник

Мандельштам начинал вхожде­ние в известность с «Цеха поэтов», с верного служения акмеизму. Так же, как его старшие (в глазах читателей - особенно) товарищи Николай Гумилёв и Анна Ахматова, открещивался от «утопий» символизма, ценил точность деталей и ясность ассоциаций. Говорил о тяге к мировой культуре, стал её полноценной частью (благодаря Паулю Целану, например, или американским иссследователям) раньше, чем в полном объёме оказался доступен новому поколению массового читателя на родине. Впрочем, как и его старшие товарищи. И в зрелом возрасте гражданскую позицию не изменил - прежде всего смотреть на происходящее, насколько оно милосердно к человеку. Здесь они с Анной Ахматовой, постоянно вспоминая её расстрелянного большевиками мужа, остались прежними. Но в творчестве Мандельштам далеко отошёл от методов акмеизма.

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше,как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей,
И меня тольк равный убьёт.

Смотрите, здесь в подтексте самые разнокалиберные, разнообъемные образы, которые можно трактовать вроде бы как угодно, их взаимосвязи не привязаны внешне к прокламирумой акмеистами точности. Гремучая доблесть - идеология коммунизма - здесь не осуждается, поэт на своём примере показывает, к чему приводит отказ от тысячелетней культуры. Получается крах опор и внутри человека, и торжество «хлипкой грязцы» вокруг него, то есть крах общества, «кровавые кости в колесе». Но личность противостоит и сибирской ссылке (возможной в 1931 году), и волчьим убийствам.

О своей «непонятной» поэзии Мандельштам прозорливо говорил, что она послужит образцом следующим стихотворцам. Угадал, что заметно по самым разным русским поэтам, подпадавшим под власть его поэзии и тогда, когда она только в списках ходила. А в целом, конечно, даже уход от классического акмеизма - это продолжение линии Гумилёва, обозначенной предсмертным почти «Заблудившимся трамваем». Большие поэты всегда выходят за рамки системы, даже созданной ими самими. Они тоже подчиняются власти поэзии, которая строит их судьбу.

«Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов…»

Именно вышеприведенные стихи, среди прочих, искали и нашли сотрудники НКВД во время обыска перед первой ссылкой Мандель­штама. «Волка», как называли в семье это безымянное стихотворение, он читал многим, вот и знали его чекисты. Но они вряд ли были в курсе поэтичес-
ких поисков последней строки, пришедшей далеко не сразу. «Равный», который убьёт, - это явно не рядовой чекист, способный только заправлять кости в кровавое колесо…

Во все периоды своего творчества Мандельштам обращался к теме власти. И это шло не от слабости человека, боящегося чего-то более крупного, чем личность, а скорее от осознания своей силы. Даже если пишешь о страхе перед ночными посетителями, о кандалах дверных цепочек, твоя сила в том, что ты пытаешься защитить эту самую личность - «я ещё не хочу умирать!». И в том, что ты знаешь за поэзией силу обобщения, глубину образного осознания, да и предсказания. Мандельштам обращался к власти, потому что ей «по должности» приходилось заниматься чем-то похожим (другой вопрос, с какими целями и с какими успехами). А не только потому, что власть решала, какие стихи печатать и кого из поэтов кормить.

Вот и осмеливался поэт указывать власти на её уродство - неправильно она решала свои обобщения, выбирала примитивную, дикую, дегенеративную поэтику! Он посылает любившему его стихи Николаю Бухарину, будущей сталинской жертве, а в начале 30−х годов - крупнейшему функционеру и главному идеологу СССР, свою последнюю книгу с надписью, что в этой книге каждая строка протестует против того, что «вожди» сейчас делают с народом. Как раз тогда развёртывались очередные смертельные репрессии против образованного класса.

Кто ещё в Советском Союзе, внутри, а не снаружи, писал в те годы стихи о кровавом диктаторе Сталине? И не в стол писал, а ходил по Москве, ловил знакомых и читал им? Многие заранее, увидев безумца, не чуя ног бежали на другую сторону улицы. Тем самым офизичивали метафору первых строк…

Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, куёт за указом указ:

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
Что ни казнь у него - то малина
И широкая грудь осетина.

Жирные пальцы на строках

Мандельштам написал портрет «равного». Он один среди «вождей» что-то решает. Может быть, такая прозорливость обнаглевшей жертвы и понравилась Сталину, что и заставило его позвонить Пастернаку и выяснить уровень в литературной иерархии вызвавшего его на поединок. Остальные характеристики, данные ему портретистом, циника-манипулятора не напрягали. Неожиданно мягкий приговор святотатцу - ссылка за стихи не в Сибирь, а сначала на Урал, потом в Воронеж - был, конечно, определён «кремлёвским горцем». Среди тех, к кому ценители и друзья Мандельштама ходили хлопотать за такое милостивое решение, был и сосед Сталина по кремлёвской квартире Демьян Бедный. Именно от него, кстати, Мандельштам мог услышать про «жирные пальцы», оставлявшие следы на страницах книг, которые сосед брал почитать…

А дальше с преданным большевистским поэтом произошла странная история. Уже и Мандельштам в последний раз был арестован и осуж-
дён к тому, чтобы умереть больным от истощения в лагере, когда Демьян Бедный принес очередную поэму в редакцию «Правды». Подписана она была неизвестным немецким поэтом, переведена известнейшим советским и рассказывала об ужасах жизни под фашистами. Бдительная редакция углядела прямые аналогии с Советским Союзом в описаниях ужасов и написала Сталину. Тот посмотрел текст, нашёл опасения оправданными, поэму не опубликовали, несмотря на то что Демь­ян Бедный (вообще-то Придво­ров, говорящая фамилия) был готов к корректировке и даже собирался снять свою фамилию как «переводчика». Его никуда не сослали, просто выставили из Кремля. Вот что это было - затмение патентованного лизоблюда? Или тайная власть образных закономерностей?

Мандельштам перед этим, уже в ссылке стараясь избежать очевидного конца, тоже пытался написать политические стихи. Полные советского патриотизма и любви к Сталину. Но даже первая строка: «Если бы меня враги наши взяли…» вызвала закономерное подозрение у наблюдавших за ним чекистов. Какие враги у Мандельштама и совпадает ли их список с врагами СССР? Как враги СССР, ну допустим, могли бы «взять» Мандельштама? И откуда у поэта такое жизнеподобное представление о вражеских застенках? Он писал «Оду» Сталину и параллельно - стихи, полные презрения к трусам-приспособленцам. «Оду» он писал трудно, просиживая в поисках пафосной выразительности многие часы за столом. А другие стихи в это время, как всегда, мог мгновенно надиктовать жене.

Мандельштам бегал в Воронеже к телефону-автомату, чтобы прочитать в трубку написанное. Он не представлял поэзии без аудитории, без отзвука. Звонил своему чекистскому следователю. И читал, очевидно, не только «Оду»…

Мандельштам был одним из немногих, кто в 1933−м уже году вслух заметил организованный Сталиным новый голодомор и написал в стихах из Старого Крыма о крестьянах, «тихо умиравших по дорогам и стоявших молча у калитки»

 
Статьи по теме:
Можно ли поступить на бюджет
Тысячи абитуриентов по всей России задаются вопросом о том, как же поступить на бюджетное отделение желаемого университета или колледжа. На данный момент между этими двумя видами учебных заведений существует большая разница. О ней и всех нюансах поступлен
Память человека презентация к уроку по биологии (8 класс) на тему
Чтобы пользоваться предварительным просмотром презентаций создайте себе аккаунт (учетную запись) Google и войдите в него: https://accounts.google.comПодписи к слайдам:Методические разработки к проведению урока по психологии с учащимися по теме: Память Пед
Планировка и застройка городских и сельских поселений
СП 42.13330.2011 «ГРАДОСТРОИТЕЛЬСТВО. ПЛАНИРОВКА И ЗАСТРОЙКА ГОРОДСКИХ И СЕЛЬСКИХ ПОСЕЛЕНИЙ». Разарботан авторским коллективом: руководитель темы - П.Н. Давиденко, канд. архит., чл.-корр. РААСН; Л.Я. Герцберг, д-р техн. наук, чл.-корр. РААСН; Б.В. Черепан
Основные типы животных тканей Сравнение эпителиальной и соединительной ткани
МОУ «Гимназия» п.г.т. Сабинского муниципального района Республики Татарстан Районный семинар «Повышение творческой инициативы учащихся на уроках биологии путем использования информационных технологий» «Ткани животных: эпителиальная и соединительная» О